Блокада ленинграда рассказы выживших. Книги о блокаде ленинграда для чтения детям

«Кто помнит прошлое, тот думает о будущем».

народная мудрость

Непросто встречаться с военным прошлым, но и забывать о нем нельзя. О скольких событиях военного времени, связанных с родным городом, поселком, мы знаем непростительно мало, либо вовсе ничего. А ведь отношение к прошлому считается показателем нравственного здоровья общества, его культурного уровня. Оценивая настоящее и свои поступки, мы ставим рядом прошлое и конструируем будущее.

Отдельные эпизоды их воспоминаний, собранные в единое целое, - это рассказ о подвигах и мужестве людей, не давших врагу одолеть Ленинград.

Отсюда можно узнать быт блокадного Ленинграда, как было тяжело людям в то время.

«Самые страшные дни были, когда начались бомбежки Ленинграда. В июле было еще ничего, но 8 сентября загорелись Бадаевские склады. Это было самое сильное впечатление для всех ленинградцев, потому что это были склады с продовольствием. Огонь и зарево стояли над городом несколько дней, текли ручьи сахарной патоки. Город был лишен запасов своей провизии». (Анна Ноевна Соскина)

«Когда погасли и синие лампочки, то приходилось ходить по памяти. Когда ночь светлая, то ориентируешься по крышам домов, а когда темная, то хуже. Машины не ходили, натыкаешься на людей, у которых не было на груди значка – светлячка» (из дневника О.П.Соловьевой)

Людям было нечего есть, они голодали. Для них практически все приходилось есть…

«В блокаду мы ели торф, его продавали на рынке, он назывался черный творог. Макали торф в соль и запивали теплой водой. В торфе еще сохранялись корни растений. Очень трудный был год. Очень многие умирали». (Миренко Л.И.)

«Однажды папа принес нам кошку, и нам не пришло в голову от нее отказаться….я считаю, что правду надо знать всем. Ведь ленинградцы ели не только кошек и собак, но и все, что было мало-мальски съедобно. На карточки вместо супа с крупой получали суп из дрожжей, ели траву, какую только можно было есть. Если нечего было есть, мы просто сосали соль и пили воду и казалось, что мы сыты.» (Волкова Л.А.)

«Дети блокадного Ленинграда – понятие наиболее острое. Я видела не только смертельный голод и холод, но и смерть ежедневно. Постоянное чувство голода сковывало все мысли. В свои семь-восемь лет я была похожа

на маленькую старушку, закутанную в несколько платков, кофт и пальто… и сама была частью этого тряпья.» (Юлия Владиславовна Полховская)

Из воспоминаний мы видим, как непросто жилось людям в зимнее время: «Зимой сжигали, что можно: книги, стулья, шкафы, столы. На коммунальные квартиры было страшно смотреть: воды не было, туалеты не работали, кругом грязь. За водой ходили на Неву, где была пробита прорубь, и черпали воду кто кружкой, кто стаканом. Все это возили на санках: привяжешь ведро, а домой привезешь не более двух литров, так как было далеко и не хватало сил. Холодно было и голодно, но духом не падали. Часто люди собирались и слушали по радио, которое было установлено на площади, сообщения информбюро с фронта». (Бойкова Н.Н.)

Но, несмотря на такие тяжелые времена, происходили все-таки и приятные моменты для жителей города.

«И в войну Ленинград сохранял духовную жизнь. Помню летом 41-го года в здании Академии Художеств выставку дипломных работ бывших студентов, ставших бойцами Красной Армии – их отпускали с фронта защищать свои дипломы. Радио всю блокаду было олицетворением жизни. Долго только оно связывало нас с Большой землей. Круглосуточно из черной тарелки репродуктора стучал метроном: медленно – при покое и быстро – при бомбежках и артобстрелах. Дух горожан поддерживали выступления Ахматовой, Берггольц, Симонова, Тихонова, Вишневского, 98-летнего Джамбула, журналиста Маграчева.

С приходом тепла заработали библиотеки, театры, кинотеатры, типографии. А чего стоил футбол блокадников, который транслировался по радио! В начале августа из большого зала Ленинградской филармонии прозвучала 7-ая симфония Шостаковича о стойкости ленинградцев и вере в Победу». (Чаплинская К.Н.)

«Чтобы отвлечь нас от мыслей о еде, делалось все возможное и невозможное. Вдруг заводился патефон, и квартира наполнялась звуками довоенных романсов. « Теперь зима, но те же ели, покрыты сумраком, стоят…» - пела Изабелла Юрьева. Однако это быстро надоедало моему брату, он начинал ерзать и просить есть. Тогда мама читала нам мои любимые сказки Андерсена. Или вспоминала что-нибудь смешное, довоенное...» (Г. Глухова)

«31 декабря 1941 года в блокадном Ленинграде мой дедушка устроил новогоднюю елку. Он был веселый и добродушный выдумщик. Настоящих елок не было, и он решил нарисовать елку на стене. Попросил у меня акварельные краски, залез на стул и прямо на обоях изобразил высокую ветвистую красавицу». (А.В. Молчанов)

«Конечно, от времен войны остались воспоминания и радостные. Это 18 января 1943 года и 27 января 1944 года – дни прорыва и снятия блокады, это салюты в честь освобождения наших городов и конечно же Салют Победы! Они стоят в глазах, и красивее и радостнее не было ни в одну из

юбилейных дат!» (Троицкая Т.С.)

Народ героически смог выстоять эти 900 дней. «Голод, холод, отсутствие воды, света, постоянные бомбежки, артобстрелы не сломили нас.» (Ядыкина Н.Н.)

«Было радостно сознавать, что наш чудесный неповторимый Ленинград снова живет, трудится, любит, растит детей, учит их в школах, вузах, чтит память тех, кто отстоял его». (Калениченко Л.А.)

Многие люди, переживавшие те дни, изложили мысли в своих стихах.

Нинель Вайвод

Помню блокаду

Блокаду помню, как сейчас,

Хотя старалась всё забыть.

Но не зависит то от нас:

Она в душе осталась жить.

Я помню голод, жуткий страх,

Когда погасла жизнь в глазах,

И люди, словно манекены,

С трудом идут, держась за стены.

Всё до сих пор перед глазами:

Вот с мёртвым кто-то тянет сани,

Вот от Невы бидон с водой

Несёт блокадник чуть живой.

Кто это быстро забывал,

Блокады тот и не видал.

Так, понаслышке, из кино…

Он не блокадник всё равно.

Но если маленьким он был,

И тоже в Ленинграде жил,

О, то блокадник настоящий,

Весь этот ужас повидавший,

Родных и близких потерявший.

Я гимн блокадникам пою,

Стихи писать не устаю,

Им посвящать поэмы надо –

Блокадникам из Ленинграда.

Работая над данной темой, мы посетили музей ленинградской блокады г. Новосибирска, расположенный по адресу ул. Белинского, 1 (МОУ СОШ № 202).

О музее

Во время блокады из Ленинграда, в основном в 1941 – 1942 гг., в Новосибирск было эвакуировано 50 заводов, предприятий и организаций и многие десятки тысяч эвакуированных ленинградцев.

Общество решило оставить память в Новосибирске о славной странице его истории организацией в городе музея Ленинградских блокадников и созданием памятной колонны с увековечиванием всех заводов, предприятий и организаций, эвакуированных из Ленинграда в Новосибирск и внесших свой вклад в дело Победы советского народа.

Создание музея Ленинградской блокады в Новосибирске началось в 1993 году и продолжается до сего времени. Его создателями явилась группа активистов общества «Блокадник», из которых, в первую очередь, следует упомянуть: Васильева Д.С., Васильеву М.М., Кищенко Е.М., Евдокимову Л.Н. и др.

В музее представлены: подлинные документы, связанные с обороной осажденного города и образцы военного снаряжения его защитников, пропуска для хождения по городу в ночное время, образцы продуктовых карточек, эвакоудостоверения, образцы блокадного хлеба, военные карты, схемы, фотографии переживших блокаду, книги, виды старого и восстановленного Петербурга и многое другое. (Приложение стр. 29)

Музей посещают иногда до 300 человек в месяц, в основном, молодежь – студенты, школьники, кадеты СКК. Но немало и людей средних и пожилых лет, а также ленинградские блокадники, проживающие в Новосибирске. Они говорят: «Это наш второй родной дом». Посещают музей и гости из Петербурга, а также из-за границы – США, Болгарии, Германии и др.

Воспоминания, которые мы читаем в книгах и в стихах очень важны. Но гораздо эмоциональнее воспринимаешь и тоньше осознаешь их, когда слышишь. Поэтому, нами было взято интервью у одной из блокадниц – Соколовой Людмилы Алексеевны, которая застала начало блокады, а позже была эвакуирована в Сибирь.

Расскажите о Вашей семье .

«Я жила с мамой, бабушкой и маленькой сестрой в Сестрорецке, на старой финской границе до 1939 года. Наш дом стоял на берегу Финского залива».

Как Вы узнали о войне?

« О войне я услышала на привокзальной площади, когда мы с мамой шли по городу. По громкоговорителю выступал Молотов, и все услышали, что началась война. Германия напала на СССР».

Расскажите о том времени .

« В 1941г. я окончила 6 классов и в начале войны каждое утро мы приходили в школу.

Нас отвозили на старую финскую границу. Там военные выдавали противогазы и саперные лопаты, и мы копали противотанковые рвы. Нас не бомбили и пока не обстреливали. Но через нас летели немецкие бомбардировщики на Ленинград, там они сбрасывали все бомбы и опять летели через нас. Нам были слышны разрывы и видны пожары (Сестрорецк от Ленинграда находится в 18 км). Потом горели Бадаевские продовольственные склады, и черный дым несколько дней висел над городом.

Вскоре враг подошел к старой финской границе и начал обстреливать Сестрорецк, приходилось часто отсиживаться в бомбоубежище. Нас эвакуировали в Разлив. Снаряды до Разлива не доставали. Мы ещё начинали учиться в 7 классе. Но вскоре учёба закончилась. Ленинград был окружен.

Когда оставалось несколько человек в классе, то, помню, разговоры были только о еде. Кто что ест: кто кору от деревьев, кто ремни, медвежьи шкуры у кого они были. А мы ели картофельные очистки. Бабушка с осени выбрасывала их не в помойку, а возле неё. Зимой она их откапывала и раскладывала на плите – жарила. Маленькая сестра едва доставала ручками до плиты и просила, чтобы бабушка жарила их поджаристей, но горечь всё-равно оставалась. Кто нас научил делать «мак»? В жестяную коробку насыпать соль и бросить в печь, в огонь. Как прогорит и остынет, в коробке получается серая масса, похожая на мак, которая пахнет тухлыми яйцами (сероводородом). Этот «мак» мы посыпали на хлеб и пили с ним чай.

Зима была очень холодная, и люди на ходу замерзали и падали. Покойников хоронили не в гробах, а зашивали в тряпки и засыпали снегом возле дороги. Съели всех кошек и собак. Птичек ещё с осени мальчишки перестреляли из рогаток. Потом стали есть и людей. Но людоедов выявляли и говорили, что их уничтожали.

Давали 125г хлеба, и тот был не настоящий. Были большие очереди за хлебом. Часто приходилось стоять по несколько дней и ночей. Люди держались друг за друга, чтобы не упасть. По верхней одежде ползали большие белые вши, но они были не от грязи, а от голода из тела.

Помню, как-то раз нам, детям, выдали по 75г солдатских сухарей, т.к. не завезли муку и матросы поделились своим пайком с нами.

Но это был настоящий хлеб! Пирожное!

В доме было холодно, топить нечем. Сожгли все заборы и все, что горит.

Весной стали наливаться соком берёзы. Во дворе было несколько берёз и они все были увешаны бутылками. Потом пошла трава – крапива, лебеда.

Бабушка нам пекла из них лепёшки и варила суп-баланду.

Когда растаял снег, организовали бригады, которые собирали

покойников и на тележках отвозили на братские могилы. Бригады ходили по

домам и выявляли – кто жив, кто мёртвый. Живых детей определяли в детские дома, мёртвых отвозили в братские могилы.

Потом мы, ребятишки, ходили полоть грядки в госпиталь. За это нам давали тарелку супа-баланды. У меня опухали руки и ноги.

Когда мы отъехали от Ладоги, там уже не стреляли, но всё было вспахано и изрыто снарядами и бомбами.

Но это уже начиналась другая жизнь!

В начале войны немцы бросали листовки, где обещали нам, что «победа будет ваша, но из Ленинграда будет каша, а из Крондштадта – вода».

Но ни каши, ни воды не получилось. Не дождались.

Ленинград и Крондштадт выстояли! Победа была за нами!»

Из интервью с Людмилой Алексеевной мы видим, насколько тяжело было ленинградцам переносить блокаду. Жуткий голод, суровый холод, оглушительные взрывы… - это ее память, ее воспоминания.

Эпизоды воспоминаний ленинградцев, собранные в единое целое, говорят нам об их подвигах, стойкости и мужестве.

Ведь именно благодаря этим воспоминаниям потомки смогут составить целостное представление о блокаде Ленинграда, и понять какую роль в ходе великой Отечественной войны сыграла эта героическая защита легендарного города.

В заключение хотим процитировать слова полководца, военноначальника, маршала Советского Союза Г.К. Жукова: «…о героической обороне Ленинграда написано много. И все-таки, мне кажется, о ней, как и обо всех наших городах-героях, следовало бы сказать еще больше, создать специальную серию книг – эпопей, богато иллюстрированных и красиво изданных, построенных на большом фактическом, строго документальном материале, написанных искренне и правдиво».

Заключение

64 года назад, 27 января 1944 года, была снята изнурительная ленинградская блокада. 900 долгих дней ленинградцы жили в холоде, голодали, погибали под обстрелами и бомбежками.

Героическая оборона Ленинграда была самой продолжительной и самой кровавой операцией Второй мировой войны. Не имеет она равных себе и в истории человечества – по масштабам, героизму, стойкости и самоотверженности защитников города и его жителей, по принесенным жертвам и по значению для исхода всей войны.

По примерным подсчетам, за время блокады в осажденном, переполненном беженцами городе погибло полтора миллиона человек. 300 – 350 тысяч умерло в эвакуации и на пути к ней. Около семисот тысяч пали в боях. Особенно жестокой была зима 41 – 42 года.

Ленинград выдержал столь длительную осаду, прежде всего потому, что население, воспитанное на революционных, боевых и трудовых традициях, до последнего вздоха защищало город. И хотя не было ни дров, ни угля, а зима стояла лютая, велись орудийные обстрелы и днём и ночью, пылали пожары, мучил острый голод, ленинградцы всё перенесли. Защита города стала для них долгом гражданским, национальным, социальным. Блокадные дни были нелегким испытанием для жителей Ленинграда. Они героически пережили горе, которое обрушилось на них внезапно. Но, не смотря ни на что, они не только сумели выдержать все тягости и невзгоды блокады, но даже активно помогали войскам в борьбе против фашистских захватчиков.

Вот что писала газета "Нью- Йорк таймс" о прорыве блокады Ленинграда: "Вряд ли в истории можно найти пример такой выдержки, которую проявили в течение столь длительного времени ленинградцы. Их победа будет записана в анналы истории как своего рода исторический миф… Ленинград воплощает непобедимый дух народа России."

Во время блокады Новосибирск сыграл немаловажную роль. Он принял 255 тысяч эвакуированных, 128 тысяч из них – ленинградцы. После прорыва блокады в январе 43-го и полного его снятия в январе 44-го многие вернулись в Ленинград. Но волею судеб немало тех, кто остался в Новосибирске, со своим заводом, со своей семьей.

В дни празднования 60-летия Победы в Великой Отечественной войне 1941 – 45 гг. на улице Восход был торжественно открыт памятник. Это символ победы ленинградцев над лишениями и страданиями, выпавшими на их долю. Это благодарность Новосибирску, ставшему для многих из них родным домом. Война не только испытывала людей на прочность, но и сплотила блокадников в высоконравственном единении. И это даёт силы воспитывать молодое поколение, передавая ему эстафету мужества и стойкости из прошлого в настоящее и будущее. (приложение стр. 33)

В ходе исследования были выявлены три причины взятия города в кольцо немецких войск:

а) внезапность нападения и быстрое продвижение противника на северном направлении;

б) отсутствие резервов, оборонительных рубежей из-за просчетов Сталина и командования, готовность к наступательной войне; преобладание наступательной военной доктрины над оборонительной;

в) превосходство немецко-фашистских сил в пехоте, артиллерии, танках, авиации.

Сопоставление исторических, научных и эпистолярных источников, музейных экспонатов позволило создать целостный образ жизни защитников блокадного Ленинграда, увидеть весь драматизм и героизм этого события.

Мы пришли к выводу, что мужество защитников Ленинграда имело большое значение для хода Великой Отечественной войны. И, что дух и стойкость ленинградцев стали залогом стойкости и мужества города, который ни за что нельзя было сдать!

Да, блокада осталась в памяти как время, когда было темно, как будто не было дня, а только одна очень длинная, тёмная и ледяная ночь. Но среди этой тьмы была жизнь, борьба за жизнь, упорная, ежечасная работа, преодоление. Каждый день надо было носить воду. Много воды, чтобы стирать пелёнки (это теперь памперсы). Эту работу нельзя было отложить на потом. Стирка была каждодневным делом. По воду ходили сначала на Фонтанку. Это было не близко. Спуск на лёд был левее моста Белинского – напротив Шереметьевского дворца. До рождения девочки мы ходили с мамой вместе. Потом мама за несколько походов приносила необходимое количество воды. Для питья вода из Фонтанки не годилась, туда в то время выходили канализационные стоки. Люди говорили, что в проруби видели и трупы. Воду надо было кипятить. Потом на нашей улице Некрасова у дома номер один вывели из люка трубу. Из этой трубы вода текла всё время, днём и ночью, чтобы не замёрзла. Образовалась огромная наледь, но зато вода стала близко. Из нашего окна было видно это место. На замороженном стекле можно было дыханием отогреть круглую дырочку и смотреть на улицу. Люди брали воду и медленно несли её – кто в чайнике, кто в бидончике. Если в ведре, то далеко не полном. Полное ведро было не по силам.

На проспекте Непокорённых на стене одного из новых домов установлен памятный медальон, где изображена женщина с ребёнком на руке и с ведром в другой. Ниже к стене дома приставлена бетонная получаша, а из стены торчит кусок водопроводной трубы. Видимо, это должно было символизировать существовавший здесь в блокаду колодец. При застройке нового проспекта его убрали. Товарищи, что делали этот памятный знак, конечно, не испытали блокады. Памятная доска – символ. Он должен вобрать в себя самое характерное, передать главное ощущение, настроение, заставить человека задуматься. Изображение на рельефе неинтересно и нетипично. В блокадные годы такая картина была просто невозможна. Нести ребёнка, одетого в пальто и валенки на одной руке, да ещё и воду, пусть даже и неполное ведро… А нести надо было не по расчищенному асфальту, а по неровным, протоптанным среди огромных сугробов тропинкам. Снег тогда никто не расчищал. Печально, что наши дети и внуки, глядя на этот невыразительный рельеф, не увидят в нём того, что он должен был бы отразить. Не увидят, не почувствуют и не поймут ничего. Подумаешь, брать воду не из крана в квартире, а на улице – как в деревне! Этот медальон и сейчас, когда ещё живы люди, пережившие блокаду, никого не трогает.

За хлебом надо было ходить на угол улицы Рылеева и Маяковского и стоять очень долго. Это я помню ещё до рождения девочки. По карточкам хлеб выдавали только в том магазине, к которому человек был «прикреплён». Внутри магазина темно, горит коптилка, свеча или керосиновая лампа. На весах с гирьками, какие увидишь теперь, может, в музее, продавщица взвешивает кусочек очень внимательно и медленно, пока чашки весов не замирают на одном уровне. 125 граммов должны быть выверены точно. Люди стоят и терпеливо ждут, ценен каждый грамм, никто не хочет потерять и доли этого грамма. Что такое грамм хлеба? Это знают те, кто получал блокадные граммы. Какая мелочь – грамм, по мнению многих ныне живущих. Теперь таких кусочков, как тот, единственный, что выдавался на сутки, можно съесть два-три с одним только супом, да ещё намазав их маслом. Тогда, один на сутки, который в столовой берут за копейку и без сожаления бросают. Вспоминается, как после войны в булочной женщина пробовала вилкой буханки хлеба и громко с неудовольствием восклицала: «Чёрствый хлеб!». Мне было очень обидно. Понятно, она не знает, что такое 125 или 150 граммов на сутки. Хотелось крикнуть: «Но хлеба много! Сколько хочешь!». Не помню, когда точно, но был в Ленинграде такой период, когда в столовой бесплатно стоял на столах нарезанный хлеб. В булочной можно было без продавца взять хлеб и идти платить в кассу. Мало кто помнит этот небольшой сказочный период такого доверия к людям.

Обидно бывало, если в 125 граммах попадалась верёвка. Однажды попалось, что-то подозрительное, как мне показалось – мышиный хвост. Вот тогда-то мы попробовали поджарить наш кусочек на олифе, поставив на угли в печурку игрушечную сковородку. Неожиданно олифа вспыхнула и, хотя на огонь набросили тряпку, хлеб превратился почти в уголь. О составе блокадного хлеба писали много. Самым любопытным в рецепте кажется мне «обойная пыль». Трудно представить, что это такое.

Пока мамы не было, а мой Светик спала, я читала. Закутавшись поверх пальто ещё и в одеяло, я устраивалась у стола. Перед коптилкой открывала огромный том Пушкина. Читала всё подряд, многого не понимала, но увлекал ритм и мелодии пушкинских строк. За чтением есть хотелось меньше, уходил страх одиночества и опасности. Как будто не существовало ни пустой промороженной квартиры, ни высокой темной комнаты, где на стенах пугающе шевелилась моя бесформенная тень. Если очень уж замерзала, или уставали глаза – ходила по комнате, убирала пыль, щипала лучину для печки, растирала в мисочке еду для сестрёнки. Когда мамы не было, всегда шевелилась мысль – что я стану делать, если она не вернётся совсем? И я смотрела в окно, надеясь увидеть маму. Видна была часть улицы Некрасова и часть улицы Короленко. Всё завалено снегом, среди сугробов узкие тропинки. С мамой я не говорила о том, что видела, так же как и она не рассказывала мне, что приходилось ей видеть за стенами нашей квартиры. Надо сказать, что и после войны эта часть улицы оставалась для меня холодной и неприютной. Какие-то глубинные ощущения, впечатления прошлого до сих пор заставляют меня обходить этот участок улицы стороной.

Редкие прохожие. Часто с саночками. Полуживые люди везут на детских санках мёртвых. Поначалу было страшно, потом ничего. Видела, как человек свалил завернутый в белое труп в снег. Стоял, стоял, а потом пошёл с санками назад. Снег заносил всё. Я старалась запомнить, где под снегом мертвец, чтобы потом, когда-то потом, не ступать по страшному месту. Видела в окно, как упала на углу Короленко лошадь, тащившая какие-то сани (это где-то в декабре сорок первого). Подняться она не могла, хоть два дядьки и пытались ей помочь. Они даже отцепили сани. Но у лошади, как и у них, уже не было сил. Стало темно. А на утро лошади не было. Снег заносил тёмные пятна на месте, где была лошадь.

Всё было ничего, пока ребёнок спал. Всякий раз при грохоте взрывов я взглядывала на сестрёнку – только бы подольше спала. Всё равно наступал момент, и она просыпалась, начинала пищать и ворошиться в своём одеяле. Я могла её развлекать, качать, изобретать что угодно, только бы она не плакала в холодной комнате. Что мне категорически было запрещено – так это разворачивать толстое одеяло, в которое она была упакована. Но кому понравится лежать в мокрых пелёнках по многу часов? Мне надо было следить, чтобы Светка не вытащила из одеяла ни руку, ни ногу – холодно. Часто мои старания плохо помогали. Начинался жалобный плач. Хоть силёнок было немного, но бывало, что ей удавалось вытащить ручонку из одеяла. Тогда плакали мы вместе, а я закрывала и закутывала Светку, чем могла. И ещё её надо было кормить в назначенные часы. Соски у нас не было. С первого дня девочку кормили из ложечки. Это целое искусство – вливать по капле еду в ротик, который умеет только сосать, и при этом не пролить ни капли драгоценной пищи. Мама оставляла еду для сестрёнки, но всё это было холодное. Печку в мамино отсутствие разжигать не разрешалось. Оставленное в маленьком стаканчике молоко я грела в ладошках или, что было очень неприятно, прятала холодный стаканчик под одежду, поближе к телу, чтобы еда стала хоть немножечко теплее. Потом, стараясь сохранить тепло, сжимала стаканчик в одной ладони, другой из ложечки кормила сестрёнку. Зачерпнув каплю, дышала на ложку, надеясь, что от этого еда потеплеет.

Бывало, если Светку не удавалось успокоить, я всё же разжигала печурку, чтобы скорее согреть еду. Ставила стаканчик прямо на печку. В качестве топлива использовала свои довоенные рисунки. Я всегда любила рисовать, а мама складывала рисунки и хранила. Пачка была большая. Все они так потихоньку и были израсходованы. Отправляя в огонь очередной листок, всякий раз давала себе обещание – вот кончится война, будет у меня много бумаги, и я снова нарисую всё, что сейчас горит в печурке. Больше всего было жаль листа, где были нарисованы развесистая бабушкина берёза, густая трава, в ней цветы, много грибов и ягод.

Сейчас мне самой кажется загадкой, как я не съедала еду, оставленную для Светы. Признаюсь, что пока кормила её, два-три раза дотрагивалась языком до вкусной ложечки. Помню и стыд ужасный, который испытывала при этом, как будто все видят мой плохой поступок. Между прочим, всю оставшуюся жизнь, где бы я ни была, мне всегда казалось, что мама меня видит и знает, что я всегда должна поступать по совести.

Когда возвращалась мама, как бы она ни устала, она торопила меня разжигать печурку, чтобы скорее перепеленать ребёнка. Эту операцию мама проделывала очень быстро, можно сказать, виртуозно. У мамы всё было продумано, она раскладывала то, что потребуется, в определённой последовательности. Когда разворачивали одеяло и клеёнку, в которую ребёнок был обёрнут полностью – вверх столбом шёл густой пар. Девочка была мокрая, как говорится, по уши. Ни одной сухой ниточки. Вынимали её как из огромного мокрого компресса. Сбросив всё мокрое в таз, прикрыв Светика сухой, подогретой у печки пелёнкой, мама удивительно быстро обмазывала всё тельце её тем самым подсолнечным маслом, чтобы не было опрелости от постоянного лежания в мокром и без воздуха.

Светочка не имела возможности свободно двигаться. Свобода подвигаться бывала, только когда её купали. Мыли мы девочку хорошо, если раз в неделю. По тем временам это было сложное и тяжёлое мероприятие, отнимавшее у мамы последние силы. Нужно было много воды, которую необходимо было не только принести, но потом ещё и вынести во двор. Когда маме удавалось раздобыть где-нибудь дров, подольше топили железную печурку, на которой грелись кастрюльки с водой. Устраивали полог из одеял – как бы палатку, чтобы тепло не уходило вверх. На табуретку ставили большой таз, в нём купали Светку. Здесь же под пологом насухо вытирали. Если не было обстрела или тревоги – давали побольше побарахтаться на свободе, мама делала сестрёнке массаж и гимнастику. Перед тем как снова завернуть в пелёнки, клеёнки и одеяло, девочку снова тщательно обмазывали заветным подсолнечным маслом. Мы могли что-то жарить на олифе, разводить столярный клей, варить кусочки какой-то кожи, но это масло было неприкосновенно.

Потом я кормила сестрёнку, а маме доставалась снова вся тяжёлая работа. Надо было всё убрать, всё постирать и вынести грязную воду. Как мама стирала пелёнки? Её руки скажут об этом больше, чем слова. Знаю, что стирала она в холодной воде, чаще, чем в тёплой. В воду добавляла марганцовку. Развесив все тряпки вымерзать в промороженной кухне, мама долго отогревала онемевшие красные руки и рассказывала, как зимой в деревнях полощут бельё в проруби, словно утешала себя. Когда основная часть воды вымерзала, пелёнки досыхали уже в комнате. Сами мы мылись редко, да и то по частям. Мама не хотела обрезать мои толстые косы и после мытья прополаскивала волосы в воде с несколькими каплями керосина. Боялась вшей и при каждой возможности грела тяжелый утюг, чтобы прогладить наше бельё. Как просто всё кажется сейчас, а тогда для любого дела требовалось собрать силы и волю, надо было заставить себя не сдаваться, каждый день делать всё, что возможно, чтобы выжить и при этом остаться человеком.

У мамы во всём был строгий распорядок. Утром и вечером она выносила помойное ведро. Когда перестала действовать канализация, люди выносили вёдра и сливали всё на крышку канализационного люка. Там образовалась гора нечистот. Ступени лестницы чёрного хода местами обледенели, ходить было трудно. Каждое утро мама заставляла меня вставать. Заставляла своим примером. Надо было быстро одеться. Мама требовала если уж не умыться, то хотя бы провести по лицу мокрыми руками. Зубы надо было чистить, когда на печке согревалась вода. Мы спали в одежде, снимали только тёплые вещи. Если вечером была возможность согреть на печке утюг, то на ночь клали его в постель. Вылезать утром из-под всех одеял в холод, когда вода в ведре на ночь замерзала, было ужасно. Мама требовала, чтобы с вечера все вещи лежали по порядку. Порядок помогал не растерять ночное тепло и быстро одеться. Ни раз за всё время войны мама не разрешила мне подольше остаться в постели. Наверное, это было важно. Тяжело нам всем, холодно одинаково, голодно тоже одинаково. Мама обращалась со мной как с равной во всём, как с другом, на которого можно положиться. И это осталось навсегда.

Несмотря на истощение, постоянную опасность, я ни разу не видела, чтобы мама испугалась или плакала, опустила бы руки и сказала: «Не могу больше!». Она упрямо делала каждый день всё, что могла, что необходимо, чтобы прожить этот день. Каждый день с надеждой, что завтра должно стать легче. Мама часто повторяла: «Надо двигаться, кто залёг в постель, кто без дела – тот умер. Дело всегда найдётся, и всегда можно найти причину, чтобы его не делать. Чтобы жить – надо работать». Чего не помню совсем – это того, что мы ели в первую блокадную зиму. Порой кажется, что и вовсе не ели. Думается, что моя мудрая мама сознательно не заостряла внимания на еде. Но еда для сестрёнки была чётко отделена от того, что ели мы сами.

В своей зелёной тетрадочке мама записала, что все её корочки и сушёные очистки от картошки в декабре уже кончились. Тема пищи нами молча обходилась. Еды нет, нет у всех, кто остался в Ленинграде. Зачем просить то, чего нет? Надо читать, что-то делать, помогать маме. Помню, уже после войны, в разговоре с кем-то мама сказала: «Спасибо Линочке, она никогда не просила у меня есть!». Нет, однажды я очень даже просила променять отцовские хромовые сапоги на стакан нечищеных грецких орехов, которые громко расхваливал на толкучке какой-то человек. Сколько их было в гранёном стакане? Штук пять или шесть? Но мама сказала: «Нет, это уж слишком бесстыдно». Она ненавидела толкучие рынки, не умела ни продать, ни купить. И меня, наверное, взяла с собой для храбрости. На толкучке можно было купить многое, даже обжаренные котлеты. Но когда в сугробах видишь трупы – приходят разные мысли. Собак, кошек и голубей давно уже никто не видел.

В декабре 1941 года кто-то приходил к нам на квартиру и предлагал маме уехать из Ленинграда, говорил, что остаться с двумя детьми – верная гибель. Может быть, мама и думала об этом. Она видела и знала о происходящем больше меня. В один из вечеров мама сложила и увязала в три пакета то, что могло понадобиться в случае эвакуации. Утром куда-то ходила. Вернулась, молчала. Потом твёрдо сказала: «Никуда мы не поедем, остаёмся дома».

После войны мама рассказывала брату, как в эвакуационном пункте ей подробно объяснили, что ехать надо через Ладогу, возможно, на открытой машине. Путь опасен. Случается, что приходится идти пешком. Сколько часов или километров, никто заранее не сказать не может. Если честно – то одного из детей она потеряет (т.е. один погибнет). Мама не хотела терять никого, не знала, как потом жить. Ехать она отказалась.

Мама стала донором. Наверное, нужна была смелость, чтобы решиться в таком ослабленном состоянии отдавать кровь. После сдачи крови доноров не сразу отпускали домой, а давали что-то поесть. Несмотря на строгий запрет, мама что-то утаивала из еды и приносила домой. Очень регулярно она сдавала кровь, иногда чаще, чем разрешалось. Она говорила, что её кровь самой лучшей группы и годится всем раненым. Мама была донором до конца войны.

Вспоминается, как в одной из последних регистраций блокадников (на Невском 102 или 104) женщина средних лет держала в руках наши документы, где было удостоверение о медали «За оборону Ленинграда» и документ почётного донора, но, услышав, что мама стала донором в декабре 1941 года или в январе 1942 года, обвинила меня во лжи: «Какой донор! У неё же маленький ребёнок! Зачем вы лжёте!». Я забрала бумаги. Пережили блокаду, проживём и теперь. После блокады я ничего не боюсь.

А кто тогда спрашивал? Пришёл человек. Кровь была нужна. Нужна была и пища. Донорам давали рабочую карточку.

Когда мамы не было дома и ответственность за всё ложилась на меня, во мне поселялся страх. Многие, может, и воображаемые, но один вполне реальный. Это были стуки в дверь. Особенно боялась, когда стучали с чёрного хода. Там дверь была закрыта на длинный огромный крюк. Для плотности в ручку двери всовывали полено. Если потрясти дверь – полено выпадало, и крюк можно было открыть через щель. Услышав стук, я не сразу выходила из комнаты, сначала прислушивалась – может, постучат и уйдут. Если продолжали стучать, с ужасом выходила в ледяной коридор, бесшумно подкрадывалась к двери. Придумывая, как мне изобразить, что в квартире много людей. Если спрашивала, то старалась – басом. Не открывала, когда молчали, не открывала, когда просили открыть, не открывала даже дежурным, обходившим «живые» квартиры после особенно сильных обстрелов. Открывала я только одной тёте Тане – младшей маминой сестре. Она приходила редко, была очень слаба и страшна на вид. Совсем недавно молодая, красивая и весёлая, она была теперь как тень, чёрная, с торчащими скулами, вся в чём-то сером. Таня очень медленно входила в комнату и стояла какое-то время. Она не могла отвести глаз от маленького мешочка из марли, в котором висели у печки кусочки сахара, купленного когда-то деду: «Линочка, дай мне один кусочек! Только один, и я уйду».

Таня для меня – вторая мама. Я чувствовала себя предателем с одной стороны, благодетелем – с другой, а проще сказать, – обманщиком, так как не решалась сказать маме, что даю Тане сахар. Я и до сих пор не сказала. Мне было неизвестно, считала мама эти кусочки или нет… Меня до сих пор бросает в краску от мысли, что моя мама, может быть, думала, будто я одна в её отсутствие ела этот сахар. Тошно, что не могла сказать правду. Наверняка мама не стала бы меня корить за доброе дело.

Однажды к нам в квартиру постучал управдом. Мама открыла и впустила тёмного человека в пальто и ушанке почему-то с полотенцем на шее вместо шарфа. Управдом спрашивал, сколько нас и сколько у нас комнат? Нас сейчас было трое, а комната всегда одна.

– Ведь вам тесно! Давайте, я запишу за вами ещё комнату или две. Мне только надо один килограмм хлеба!

– Как же можно такое? Ведь люди вернутся!

– Никто не вернётся, уверяю вас, никто не вернётся. Мне только один килограмм хлеба!

– Нет у нас хлеба. Если мы умрём – зачем нам комната? Если мы выживем – нам будет стыдно смотреть людям в глаза. Лучше уходите.

Когда после войны нас стало в комнате шестеро и было действительно тесно и неудобно, мы с улыбкой вспоминали предложение управдома. Как просто могли мы получить комнату или две! Был бы только килограмм хлеба, и ещё не мешала бы совесть (между прочим, после войны была норма в три квадратных метра жилья на одного человека). Когда у нас в доме провели центральное отопление, мы убрали нашу кафельную печь, и на каждого из нас стало по три метра и двадцать сантиметров. Но нас немедленно вычеркнули из очереди на улучшение жилья.

Из всех блокадных лет запомнился только один Новый год – это самый первый. Наверное, именно потому, что он был первый без красивой ёлки с конфетами, орехами, мандаринами и блестящими огоньками. Ёлку заменила мне высохшая хризантема, которую украсила я бумажными цепочками и клочками ваты.

По радио выступала Ольга Берггольц. Я не знала тогда, что это наша ленинградская поэтесса, но голос её, с характерной интонацией, как-то затронул и заставил внимательно слушать то, что она говорила. Медленно и спокойно звучал её голос: «Мне надо говорить вам, какой он, этот год…». Дальше запомнились стихи. Кажется, так: «Товарищ, нам выпали горькие, трудные дни, грозят нам и годы, и беды. Но мы не забыты, мы не одни, и это уже победа!». Уже после смерти Ольги Федоровны, на Итальянской улице при входе в здание радиокомитета, справа, установили памятную стелу. Жаль, что мало кто знает об этом памятнике. Теперь там решётка, да и памятник, похоже, другой.

В маминых тетрадных листочках есть такой кусочек: «Несмотря на ужасы блокады, постоянные обстрелы и бомбёжки, залы театра и кино не пустовали». Оказывается, мама в этой страшной жизни умудрилась пойти в филармонию. «Не могу точно сказать, когда это было. Скрипачка Баринова давала сольный концерт в Большом зале. Мне посчастливилось туда попасть. Зал не отапливался, сидели в пальто. Было темно, только каким-то необычным светом была подсвечена фигура артистки в красивом платье. Было видно, как она дышала на свои пальцы, чтобы хоть немножко их согреть».

В нашем доме в блокаду оставались четыре семьи, неполных, конечно. В первой квартире на втором этаже жили двое стариков – Левковичи, во второй квартире – шумная полная женщина Августинович. Она работала на одном из заводов и редко бывала дома. В третьей квартире оставались мы с мамой и сестрёнкой. Наверху в квартире 8 жила семья из трёх человек – Припутневичи. У них была великолепная собака – пинчер. Кормить собаку было нечем, а смотреть на голодное животное… Хозяин сам застрелил свою собаку в нашем дворе из охотничьего ружья. Со слезами её съели до последнего кусочка. Потом они, видимо, всё-таки уехали.

Левковичи из первой квартиры казались мне стариками. Дети их, наверное, были в армии. Жили они в этой квартире с незапамятных времён, а теперь занимали там две комнаты. Одна выходила на южную сторону, на улицу Некрасова – самую опасную при обстрелах. Другая была тёмная и смотрела окнами в наш двор-колодец, куда, по общему убеждению, снаряд или бомба могли залететь только в том случае, если спустить их точно сверху по вертикали. У Левковичей был самовар. Чем его топили – не знаю, но он у них всегда был тёплый и немножко заменял печку в главной светлой комнате, обставленной массивной резной мебелью. На одной стене в тёмной овальной раме висело зеркало, а напротив, в такой же раме, – большое старинное фото, где хозяева были молодые и очень красивые.

Самовар часто собирал возле себя немногочисленных обитателей нашего дома. С ним связаны воспоминания о тепле, уютных стариках, о том, что их тёмная комната часто заменяла всем бомбоубежище. Если приходили попить кипяточку, каждый приносил с собой, что у него было из съестного.

Уже после войны, когда училась в СХШ , возвращаясь как-то домой, вижу перед парадной нашего дома грузовик. Какие-то люди выносят старые вещи и забрасывают в кузов. Поднимаюсь по лестнице, вижу – это из первой квартиры. В голове пронеслось: «Значит, Левковичи умерли, и люди всё выбрасывают». В руках у грузчика знакомый самовар. Спрашиваю:

– Куда вы всё несёте?

– На свалку везём!

– Отдайте мне этот самовар!

– Трёшку давай!

– Я сейчас!

Бегу наверх, кричу:

– Мне три рубля, скорее!

Потом лечу вниз, и самовар у меня в руках. И стоит теперь у меня дома эта память о блокаде и добрых стариках.

Привет всем любителям фактов и событий. Сегодня мы кратко расскажем вам интересные факты о блокаде Ленинграда для детей и взрослых. Оборона блокадного Ленинграда - одна из самых трагических страниц нашей истории и одно из самых трудных событий . Беспрецедентный подвиг жителей и защитников этого города навсегда останется в памяти народа. Давайте мы кратко расскажем о некоторых необычных фактах, относящихся к тем событиям.

Самая суровая зима

Самое тяжелое время за все время осады – первая зима. Она выдалась очень суровой. Температура неоднократно снижалась вплоть до -32 °C. Морозы стояли затяжные, воздух оставался холодным подряд в течении многих дней. Также из-за природной аномалии в городе практически в течении всей первой зимы ни разу не было привычной для этой местности оттепели. Снег продолжал лежать долгое время, усложняя жизнь горожан. Даже к апрелю 1942 средняя толщина его покрова достигала 50 см. Температура воздуха ниже нуля держалась практически до мая.\

Блокада Ленинграда длилась 872 дня

Никто до сих пор не может поверить, что наш народ продержался столько времени, и это с учетом того, что к этому никто не был готов, так как в начале блокады не было достаточного количества еды и топлива, чтобы нормально продержаться. Многие не пережили голода и холода, но Ленинград не поддался. И через 872 он был полностью освобожден от фашистов. За это время погибло 630 тысяч ленинградцев.

Метроном – биение сердце города

Для своевременного оповещения всех жителей города об обстрелах и бомбежках на улицах Ленинграда власти установили 1500 громкоговорителей. Звук метронома стал настоящим символом живого города. Быстрый отчет ритма означал приближение вражеских самолетов и скорое начало бомбардировки.

Медленный ритм оповещал об окончании тревоги. Радио работало в круглосуточном режиме. По распоряжению руководства осажденного города жителям было запрещено отключать радио. Оно было главным источником информации. Когда дикторы прекращали трансляцию передача, метроном продолжал свой отсчет. Этот стук назвали биением сердца города.

Полтора миллиона эвакуированных жителей

За все время блокады было эвакуировано в тыл почти 1,5 миллиона людей. Это составляет около половины численности населения Ленинграда. Было проведено три крупных волны эвакуации. Примерно 400 тыс. детей вывезли в тыл за первый этап эвакуации до начала осады, однако многие потом вынуждены были вернуться назад, так как фашисты оккупировали эти места Ленинградской области, где они укрывались. После замыкания кольца блокады эвакуация продолжалась через Ладожское озеро.

Кто осаждал город

Кроме непосредственно немецких частей и войск , осуществлявших главные действия против советских войск, на стороне фашистов воевали и другие воинские формирования из других стран. С северной стороны город блокировался войсками Финляндии. Также на фронте присутствовали итальянские формирования.


Они обслуживали торпедные катера, действовавшие против наших войск на Ладожском озере. Однако, особой эффективность итальянские моряки не отличались. Кроме того, воевала на этом направлении и «Голубая дивизия» , сформированная из испанских фалангистов. Испания официально не воевала с Советским Союзом, и на фронте с ее стороны были только добровольческие части.

Коты, спасшие город от грызунов

Практически все домашние животные были съедены жителя осажденного Ленинграда уже в первую блокадную зимы. Из-за отсутствия кошек страшно расплодились крысы. Под угрозой оказались запасы продовольствия. Тогда было решено завести котов из других регионов страны. В 1943 году четыре вагона прибыли из Ярославля. Они были заполнены кошками дымчатой окраски – именно их считают лучшими крысоловами. Кошек раздали жителям и через короткое время крысы были побеждены.

125 граммов хлеба

Именно такой минимальный паек получали дети, служащие и иждивенцы в самый сложный период осады. На доля рабочих приходилось 250 граммов хлеба, по 300 грамм выдавали участникам пожарных бригад, тушивших пожары и бомбы-«зажилагки », учащимся училищ. 500 грамм получали бойцы на переднем края обороны.


Блокадный хлеб состоял в значительной степени из жмыха, солода, отрубей, ржаной и овсяной муки. Он был очень темного, почти черного цвета и сильно горчил. Его питательный свойств не хватало любому взрослому человеку. Люди не могли долго продержаться на таком рационе и массово умирали от истощения.

Потери во время блокады

Точных данных о погибших нет, однако, считается, что погибло не менее 630 тыс. человек. По некоторым оценкам число погибших доходит до 1,5 миллионов. Наибольшие потери пришлись на первую блокадную зиму. Только за этот промежуток времени от голода, болезней и других причин умерло более четверти миллиона человек. По статистики, женщины оказались выносливее мужчин. Доля мужского населения в общем числе погибших — 67%, а женщин 37%.


Трубопровод под водой

Известно что, для обеспечения снабжения города горючим по дну озера был проложен стальной трубопровод. В сложнейших условиях, при постоянных обстрелах и бомбежках всего за полтора месяца на глубине в 13 метров были смонтированы более 20 км труб, по которым затем стали перекачиваться нефтепродукты для снабжения горючим города и защищавших его войск.

«Седьмая симфония Шостаковича »

Прославленная «Ленинградская» симфония, первые прозвучала, вопреки расхожему мнению, не в осадном городе, а в Куйбышеве, где проживал в эвакуации Шостакович в марте 1942г... В самом Ленинграде жители смогли услышать ее в августе. Филармония была заполнена людьми. Одновременно музыку транслировали по радио и громкоговорителям, чтобы ее могли услышать все. Симфонию могли слышать как наши войска, так и фашисты, осаждавшие город.

Проблема с табаком

Кроме проблем с нехваткой продовольствия, была острая нехватка табака и махорки. При производстве в табак для объема стали добавлять самые разные наполнители – хмель, табачную пыль. Но даже это не могло полностью решить проблему. Было решено использовать для этих целей листья клена – они лучше всего подходили для этого. Сбором опавших листьев занимались школьники, которые собрали их более 80 тонн. Это помогло сделать необходимые запасы эрзац-табака.

Зоопарк пережил блокаду Ленинграда

Это было тяжелое время. Ленинградцы умирали буквально от голода и холода, помощи было ждать не откуда. Люди не могли позаботиться толком даже о себе и естественно, им было не до животных, которые в это время ждали своей участи в Ленинградском зоопарке.


Но даже в это нелегкое время нашлись люди, которые смогли спасти несчастных животных и не дать им умереть. На улице то и дело взрывались снаряды, водобровод и электричество были отключены, животных нечем было кормить и поить. Сотрудники зоосада в срочном порядке занялись перевозкой животных. Часть из них перевезли в Казань, а часть на территорию Белоруссии.


Естественно, далеко не всех животных удалось спасти, а некоторых хищников пришлось застрелить собственноручно, так как если бы они высвободились бы каким-нибудь образом из клеток, то стали бы представлять угрозу для жителей. Но тем не менее, этот подвиг никогда не будет забыт.

Обязательно посмотрите это документальное видео. После его просмотра вы не останитесь равнодушными.

Позор с песней

Довольно популярная видеоблогер Милена Чижова записывала песню про сюси-пуси и свои подростковые отношения и зачем-то вставила строчку «Между нами блокада Ленинграда». Этот акт настолько возмутил пользователей интернета, что они незамедлительно начали ставить дизлайки блогерше.

После того, как она поняла, какую глупость совершила, она немедленно удалила ролик ото всюду. Но тем не менее первоначальная версия все равно гуляет по сети, и вы можете послушать ее отрывок.

На сегодня это все интересные факты о блокаде Ленинграда для детей и не только. Мы постарались рассказать о них кратко, но это не так просто. Конечно же их намного больше, ведь данный период оставил важный исторических след на нашей страны. Подвиг героев не будет забыт никогда.


Ждем вас снова на нашем портале.

ИСТОРИИ ДЕТЕЙ БЛОКАДНОГО ЛЕНИНГРАДА

22 ноября 1941 года в ходе блокады Ленинграда начала действовать - ледовая трасса через Ладожское озеро. Благодаря ей множество детей смогли отправиться в эвакуацию. До этого некоторые из них прошли через сиротские дома: чьи-то родные погибли, а чьи-то - пропадали на работе целыми днями.

"В начале войны мы, наверное, и не осознавали, что и детство наше, и семья, и счастье когда-нибудь разрушатся. Но почти что сразу это почувствовали", - говорит Валентина Трофимовна Гершунина, которую в 1942 году, девятилетней, вывезли с детским домом в Сибирь. Слушая рассказы выросших блокадников, понимаешь: сумев сохранить жизнь, они лишились детства. Слишком много "взрослых" дел пришлось делать этим ребятам, пока настоящие взрослые воевали - на фронте или у станков.

Несколько женщин, которых когда-то успели вывезти из блокадного Ленинграда, рассказали нам свои истории. Истории об украденном детстве, о потерях и о жизни - вопреки всему.

"Мы увидели траву и начали ее есть, как коровы"

История Ирины Константиновны Потравновой

Маленькая Ира потеряла в войну маму, брата и дар. "У меня был абсолютный слух. Я успела поучиться в музыкальной школе, - рассказывает Ирина Константиновна. - Меня хотели без экзаменов взять в школу при консерватории, сказали приходить в сентябре. А в июне началась война".

Ирина Константиновна родилась в православной семье: папа был регентом в церкви, а мама пела в хоре. В конце 1930-х отец стал работать главным бухгалтером технологического института. Жили в двухэтажных деревянных домах на окраине города. В семье было трое детей, Ира - младшая, ее называли кочерыжкой. Папа умер за год до начала войны. А перед смертью говорил жене: "Только береги сына". Сын погиб первым - еще в марте. Деревянные дома сгорели при бомбежках, и семья отправилась к родственникам. "У папы была изумительная библиотека, а мы могли только взять самые необходимые вещи. Собрали два больших чемодана, - рассказывает Ирина Константиновна. - Был холодный апрель. Как будто наверху чувствовали, что должен быть мороз. В слякоть мы бы вообще не вытянули. А по дороге у нас украли карточки".

5 апреля 1942 года была Пасха, и мама Ирины Константиновны пошла на базар - купить хотя бы дуранды, мякоти семечек, остававшейся после отжима масла. Вернулась она с температурой и больше уже не встала.

Так сестры одиннадцати и четырнадцати лет остались вдвоем. Чтобы получить хоть какие-то карточки, им пришлось идти в центр города - иначе бы никто не поверил, что они еще живы. Пешком - транспорт давно не ходил. И медленно - потому что не было сил. Добирались три дня. И у них снова украли карточки - все, кроме одной. Ее девочки отдали, чтобы хоть как-то похоронить маму. После похорон старшая сестра отправилась работать: четырнадцатилетние дети считались уже "взрослыми". Ирина же пришла в детприемник, а оттуда - в детский дом. "Мы так вот на улице и расстались, и не знали друг о друге ничего полтора года", - рассказывает она.

Ирина Константиновна помнит ощущение постоянного голода и слабости. Дети, обычные дети, которым хотелось прыгать, бегать и играть, едва могли двигаться - словно старушки.

"Как-то на прогулке увидела нарисованные "классики", - рассказывает она. - Захотелось прыгнуть. Встала, а мне не оторвать ноги-то! Стою, и все. И я смотрю на воспитательницу и не могу понять, что со мной. И слезы текут. Она мне: "Не плачь, лапонька, потом попрыгаешь". Настолько мы были слабы".

В Ярославской области, куда эвакуировали детей, колхозники были готовы отдать им все что угодно - так больно было смотреть на костлявых, изможденных ребят. Только вот дать особо было нечего. "Мы увидели траву и начали ее есть, как коровы. Ели все что могли, - рассказывает Ирина Константиновна. - Кстати, никто не заболел ничем". Тогда же маленькая Ира узнала, что из-за бомбежек и стресса потеряла слух. Навсегда.

Ирина Константиновна

В школе стоял рояль. Подбежала к нему и понимаю - играть не могу. Пришла учительница. Она говорит: "Ты чего, девочка?" Отвечаю: тут рояль расстроенный. Она мне: "Да ты ничего не понимаешь!" Я в слезы. Как не понимаю, я все знаю, у меня абсолютный музыкальный слух…

Ирина Константиновна

Взрослых не хватало, присматривать за детьми было сложно, и Ирину, как прилежную и умную девочку, сделали воспитательницей. Она вывозила ребят в поля - зарабатывать трудодни. "Мы расстилали лен, должны были выполнять норму - 12 соток на одного человека. Лен-кудряш расстилать было проще, а вот после льна-долгунца все руки гноились, - вспоминает Ирина Константиновна. - Потому что ручонки были еще слабые, в царапинах". Так - в работе, голоде, но безопасности - она прожила три с лишним года.

В 14 лет Ирину отправили на восстановление Ленинграда. Но у нее не было документов, а при медосмотре врачи записали, что ей 11 - настолько неразвитой внешне выглядела девочка. Так уже в родном городе она чуть вновь не попала в детский дом. Но ей удалось найти сестру, которая к тому времени училась в техникуме.

Ирина Константиновна

На работу меня не брали, ведь мне якобы было 11 лет. А есть что-то надо? Пошла в столовую мыть посуду, чистить картошку. Потом сделали мне документы, по архивам ходили. В течение года устроились

Ирина Константиновна

Потом было восемь лет работы на кондитерской фабрике. В послевоенном городе это давало возможность иногда отъедаться бракованными, поломанными конфетами. Ирина Константиновна сбежала оттуда, когда ее решили продвигать по партийной линии. "У меня был прекрасный руководитель, говорил: "Смотри, тебя готовят в начальники цеха". Я говорю: "Помогите мне смыться". Я считала, что до партии я должна созреть".

"Смылась" Ирина Константиновна в геологический институт, а затем много ездила в экспедиции на Чукотку и в Якутию. "По дороге" успела выйти замуж. За плечами у нее больше полувека счастливого брака. "Я очень довольна своей жизнью", - говорит Ирина Константиновна. Только вот играть на рояле ей больше никогда не довелось.

"Я подумала, что Гитлер - это Змей Горыныч"

История Регины Романовны Зиновьевой

"22 июня я была в садике, - рассказывает Регина Романовна. - Мы пошли на прогулку, и я оказалась в первой паре. А это было очень почетно, мне флажок дали… Выходим гордые, вдруг бежит женщина, вся всклокоченная, и кричит: "Война, Гитлер на нас напал!" А я подумала, что это напал Змей Горыныч и у него огонь идет из пасти…"

Тогда пятилетняя Регина очень расстроилась, что так и не прошлась с флажком. Но очень скоро "Змей Горыныч" вмешался в ее жизнь гораздо сильнее. Папа ушел на фронт связистом, и вскоре его забрали на "черном воронке" - взяли сразу по возвращении с задания, не дав даже переодеться. Фамилия у него была немецкая - Гинденберг. Девочка осталась с мамой, а в блокадном городе начался голод.

Однажды Регина ждала маму, которая должна была забрать ее из детского сада. Воспитательница вывела двух задержавшихся детей на улицу и пошла запирать двери. К малышам подошла женщина и предложила конфетку.

"Мы хлеба не видим, тут - конфеты! Очень хотелось, но нас предупреждали, что к чужим нельзя подходить. Страх победил, и мы сбежали, - рассказывает Регина Романовна. - Потом вышла воспитательница. Мы хотели ей показать эту женщину, а ее уже след простыл". Сейчас Регина Романовна понимает, что сумела сбежать от людоедки. В то время ленинградцы, обезумевшие от голода, воровали и ели детей.

Мама пыталась накормить дочь как могла. Однажды пригласила спекулянтку - обменять отрезы ткани на пару кусков хлеба. Женщина, оглядевшись, спросила, нет ли в доме детских игрушек. А Регине перед самой войной подарили плюшевую обезьянку, ее назвали Фока.

Регина Романовна

Я схватила эту обезьянку и закричала: "Бери что хочешь, а эту я не отдам! Это моя любимая". А ей она очень понравилась. Они с мамой выдирали у меня игрушку, а я реву… Взяв обезьянку, женщина отрезала еще хлеба - больше, чем за ткань

Регина Романовна

Уже став взрослой, Регина Романовна спросит у мамы: "Ну как ты могла у маленького ребенка отнять любимую игрушку?" Мама ответила: "Возможно, эта игрушка спасла тебе жизнь".

Однажды, ведя дочку в садик, мама упала посреди улицы - у нее уже не было сил. Ее забрали в больницу. Так маленькая Регина попала в детский дом. "Было очень много народу, мы по двое лежали в кроватке. Меня положили с девочкой, она была опухшая вся. Ножки у нее были все в язвах. И я говорю: "Как же я буду с тобой лежать, повернусь, ножки твои задену, тебе будет больно". А она мне: "Да нет, они все равно уже ничего не чувствуют".

В детском доме девочка пробыла недолго - ее забрала тетя. А затем вместе с другими малышами из детского сада ее отправили в эвакуацию.

Регина Романовна

Когда мы добрались, нам дали манной каши. Ой, это была такая прелесть! Мы вылизали эту кашу, со всех сторон тарелки облизали, мы же не видели такой еды уже давно… А потом нас посадили в эшелон и отправили в Сибирь

Регина Романовна

1">

1">

{{$index + 1}}/{{countSlides}}

{{currentSlide + 1}}/{{countSlides}}

Ребятам повезло: в Тюменской области их встретили очень хорошо. Детям отдали бывший барский дом - крепкий, двухэтажный. Набили матрасы сеном, дали землю под огород и даже корову. Ребята пололи грядки, ловили рыбу и собирали крапиву на щи. После голодного Ленинграда эта жизнь казалась спокойной и сытой. Но, как и все советские дети того времени, они работали не только на себя: девочки из старшей группы ухаживали за ранеными и стирали бинты в местной больнице, мальчики вместе с воспитателями ходили на лесозаготовки. Эта работа была тяжела даже для взрослых. А старшим детям в садике было всего по 12–13 лет.

В 1944 году власти сочли четырнадцатилетних ребят уже достаточно взрослыми для того, чтобы ехать восстанавливать освобожденный Ленинград. "Наша заведующая пошла в райцентр - часть пути пешком, часть на попутках. Мороз был 50–60 градусов, - вспоминает Регина Романовна. - Три дня добиралась, чтобы сказать: дети ослабленные, они не смогут работать. И она отстояла наших ребят - в Ленинград послали только семь-восемь самых крепких мальчишек".

Мама Регины выжила. К тому времени она работала на стройке и переписывалась с дочкой. Оставалось дождаться победы.

Регина Романовна

У заведующей было крепдешиновое красное платье. Она его разорвала и повесила, как флаг. Такое красивое было! Так вот не пожалела. А мальчишки наши устроили салют: все подушки распустили и швыряли перьями. И воспитатели даже не ругались. А потом девчонки перышки собрали, себе сделали подушечки, а мальчишки все без подушек остались. Так мы встретили День Победы

Регина Романовна

В Ленинград дети вернулись в сентябре 1945-го. В том же году наконец получили первое письмо от отца Регины Романовны. Оказалось, что он уже два года в лагере в Воркуте. Только в 1949-м мать и дочь получили разрешение его навестить, а еще через год его отпустили.

У Регины Романовны богатая родословная: в ее роду был генерал, воевавший в 1812-м, а бабушка в 1917-м в составе женского батальона защищала Зимний дворец. Но ничто не сыграло в ее жизни такой роли, как немецкая фамилия, доставшаяся от давно обрусевших предков. Из-за нее она не только едва не потеряла отца. Позже девочку не взяли в комсомол, а уже взрослой Регина Романовна сама отказалась вступать в партию, хотя занимала приличный пост. Ее жизнь сложилась счастливо: два брака, двое детей, три внука и пять правнуков. Но она по-прежнему помнит, как не хотелось расставаться с обезьянкой Фокой.

Регина Романовна

Старшие мне рассказывали: когда началась блокада, была прекрасная погода, голубое небо. И над Невским проспектом появился крест из облаков. Он висел три дня. Это был знак городу: вам будет неимоверно тяжело, но все-таки вы выдержите

Регина Романовна

"Нас обзывали "выковырками"

История Татьяны Степановны Медведевой

Маленькую Таню мама звала последышем: девочка была младшим ребенком в большой семье: у нее были брат и шесть сестер. В 1941 году ей было 12 лет. "22 июня было тепло, мы собрались ехать загорать и купаться. И вдруг объявили, что началась война, - рассказывает Татьяна Степановна. - Мы никуда не поехали, все заплакали, закричали… А брат сразу отправился в военкомат, сказал: я пойду воевать".

Родители были уже пожилыми, им не хватило сил бороться. Они быстро умерли: папа - в феврале, мама - в марте. Таня сидела дома с племянниками, которые по возрасту не сильно отличались от нее - одному из них, Володе, было всего десять. Сестер забрали на оборонные работы. Кто-то рыл окопы, кто-то заботился о раненых, а одна из сестер собирала по городу мертвых детей. И родные боялись, что Таня окажется среди них. "Сестра Рая сказала: "Таня, ты не выживешь тут одна". Племянников разобрали мамы - Володю мама забрала на завод, он работал вместе с ней, - говорит Татьяна Степановна. - Рая свезла меня в детский дом. И нас так быстро отправили по Дороге жизни".

Детей вывезли в Ивановскую область, в город Гусь-Хрустальный. И хотя здесь не было бомбежек и "125 блокадных граммов", жизнь не стала простой. Впоследствии Татьяна Степановна много общалась с такими же выросшими детьми блокадного Ленинграда и поняла, что другим эвакуированным ребятам жилось не так голодно. Наверное, дело в географии: все же линия фронта здесь была куда ближе, чем в Сибири. "Когда приезжала комиссия, мы говорили, что еды не хватает. Нам отвечали: мы вам даем лошадиные порции, а вы все хотите есть", - вспоминает Татьяна Степановна. Эти "лошадиные порции" баланды, щей и каш она помнит до сих пор. Как и холод. Девочки спали по двое: ложились на один матрас, укрывались другим. Больше укрыться было нечем.

Татьяна Степановна

Местные нас не любили. Обзывали "выковырками". Наверное, потому, что мы, приехав, стали ходить по домам, хлеба просить… А им тоже было тяжело. Там была речка, зимой очень хотелось побегать на коньках. Местные дали нам один конек на всю группу. Не пару коньков - один конек. Катались по очереди на одной ноге

Татьяна Степановна

В этих рассказах нет выдумки. Разве что имена и фамилии другие.
Когда началась война, мы перешли в пятый класс. Когда фашисты блокировали Ленинград, нам было по тринадцать.
Те из нас, кто пережил первую блокадную зиму, весной пошли в школу, а летом, неподалеку от города, выращивали овощи для защитников Ленинграда.
У многих сегодняшних ребят о нас, тогдашних, такое представление: фашисты сыплют на город зажигательные бомбы – а мы эти бомбы тушим. Фашисты засылают в город шпионов – а мы этих шпионов ловим...
Все это было – и бомбы и шпионы. Но далеко не каждому удалось потушить бомбу или поймать вражеского лазутчика. Враг испытывал нас не только бомбежками и обстрелами. Он испытывал нас голодом и холодом. Он испытывал наш характер и волю, нашу честность и дружбу, наше человеческое достоинство.
Эти испытания были не легче, а порой труднее.

Витька Некрасов

На площади, на солнечной стороне – толкучка. Инвалиды, солдаты, матросы, раненые из госпиталей. Идет мен: табак на хлеб, хлеб на папиросы, папиросы на водку, водку на табак, табак на спички... Кому что надо.
Толкучка густая, но тихая. У стены, где булочная, сидит безногий. Шинель внакидку, полы обрезаны неровно, обрезками замотаны культяпки. Сидит он с прикрытыми глазами и бубнит:
– Табацок, кому табацок...
У меня не хватает духу шагнуть в эту медленно текущую толпу, начать: "Табачок, кому табачок..." Как в холодную воду войти.
Наконец решаюсь. Держу на ладони пачку махры – последнюю, оставшуюся от отца.
– Махорка, кому махорки...
Снизу легонько бьют по руке. Бац – и ладонь пустая. Смотрю вокруг, под ноги – нет моей махры, а толпа напирает, толкает, бранится, что стою как дурак.
– Не зевай, корешок, голову унесут! Глаза совершенно голубые – в упор.
– Эх, ты, салага...
Мичманка со сломанным козырьком, женская вязаная кофта, из ворота торчит цыплячья шея – вот что я успел разглядеть. Мальчишка как провалился.
Я выбрался из толпы и – к дому. Такая неудача...
– Эй, постой!
Оглядываюсь – Вязаная кофта. Догоняет меня вприскочку. Хромой, вроде. Широченные клеши, одна штанина рваная до колена. Догнал. Смотрит.
– Ты, разве так торгуют!
Что я стою, что молчу? Он украл – ясное дело.
– Думаешь, я? На, обыщи!
Задрал свою кофту и выпячивает голый живот в цинготных пятнах. Так я и поверил – сплавил уже кому-то мою махорку.
Выворачивает карманы. Кроме зажигательного стекла – ничего. Подбрасывает стекло, ловит и говорит:
– Гляди, как надо работать.
Прихрамывая, идет на угол, где солнце печет. Я за ним. Он наводит стекло на кофту, кофта дымит и воняет,
– Видал! Гиперболоид!
Чего радуется? Подумаешь, стекло...
Тут он начинает приплясывать на месте, помахивая этим своим стеклом, и кричит нахальным голосом:
– Солдатики, матросики! Кому прикурить? Зачем на спички тратиться? Подходи – кто первый...
Первым подошел старшина с мешком за плечами. Сунул цигарку.
– Давай, давай поскорее.
– Сейчас, товарищ старшина.
Махра на конце толстой цигарки закурчавилась, задымила. Старшина жадно раскурил, втягивая небритые щеки. Глаза у него слезились.
– Порядок...
Он побежал, потом вернулся, долго рылся в карманах шинели, наконец, достал кусок сахару, весь в табачных крошках, сунул Вязаной кофте – на! – и ходу.
– Видал? Чистая работа! Волга-Волга! Вязаная кофта сиял. Я глядел на него, как на фокусника в цирке.
– Кому прикурить, кому прикурить? Бесплатная прикурочка, прямо от солнца! Подходи, у кого спичек нет!
Спички мало у кого есть. Редкая вещь. Подошел командир. Улыбается снисходительно – давай, мол, побалуюсь. Папиросу протянул, "Казбек".
– О-о-о... – Вязаная кофта взял папиросу осторожно, как стеклянную, – мировая!
– Куришь? – спрашивает командир. – Как тебя зовут-то?
– Виктором... Я нет, батя курит. Командир достает еще казбечину.
– Это для бати. А за прикурку спасибо. Улыбается, словно Вязаная кофта родственник ему. А тот и рад, кричит вдогонку:
– До скорой встречи в день победы! Подплывают два матроса. В обнимку. На бескозырках – "Крейсер "Киров". Один берет у Витьки стекло, долго наводит, рука не слушается: "А, чтоб тебя..." Прикурил, отдал стекло, смотрит на Витьку тяжелыми глазами, потом – хлоп по плечу! – тот так и присел.
– Придешь к кораблю, спросишь Васильева Петра, понял? Петра. Понял? У нас Николай есть Васильев, это не я... Понял?
Витька потирает плечо, а сам – я вижу – сам доволен. Еще бы! Везет человеку. Интересно, куда он девал мою махорку?.. А может, не он? Может, кто другой? Скорей всего. Иначе зачем он меня догонял?
– Продай, парень, стеклышко...
– Не продажное, прикурить – пожалуйста.
– Э, прикурить... Лето на носу, солнца много, а спичек нема...
– Что, выписался?
Солдат вместо ответа кивает на левую руку – она в бинтах...
– С Ленинграда?
– Колпинский.
– Ладно, бери, если колпинский...
Солдат бережно прячет стеклышко в карман гимнастерки, застегивает пуговицу, похлопывает здоровой рукой по груди:
– Ну, спасибо, – говорит, – вот спасибо-то. А это – тебе. Держи. Энзе!*
Он протягивает Витьке кусок сала, весь в крупной серой соли, граммов на двести кусок! Витька взвешивает его на руке и опускает в карман.
Карманы у него оттопырились: там сухари, сахар, гороховый концентрат, а теперь еще сало... Солдат прощается с Витькой за руку. Я не выдерживаю.
– Как же теперь?
– Ты про что?
– Ну, стекло отдал – зачем?
– А черт с ним! Гляди – полный гастроном! Волга-Волга!
– Погоди, я к бате сбегаю, сейчас вернусь. Путаясь в клешах, он идет мимо толкучки, с кем-то здоровается, с кем-то шепчется, спорит – все по пути. Вот дошел до безногого, присел рядом на корточки, опоражнивает карманы... А безногий смеется, доволен.
Потом Витька возвращается ко мне, морщит лоб.
– Батя хотел "Казбек" закурить, а стекла нет…
– Знаешь, – говорю я, оторопев от собственной доброты, – пойдем ко мне, у меня фотокор есть, там стекло увеличительное. Вывинтим – и все!
– Ну-у...
– Пойдем, пойдем!
Я боюсь, что Витька откажется.
– Мне этот фотокор совсем не нужен, честное слово!
Кажется, там два стекла, – еще лучше: будем вдвоем стоять на площади, на этом жарком углу. С Витькой не пропадешь.
Мы шагаем по Красной улице, к дому. Я спрашиваю:
– Ты чего в школу не ходишь? С первого мая открыта уже.
– Некогда, – отвечает Витька.
– А ты завтра приходи, столовая у нас, кормить будут!
– Ну да? Приду!
...В комнате у нас развал, пыль, грязь. До сих пор на кухне живем. Но это ерунда, сейчас почти все так.
Только вошли – Витька к шкафу с книгами: шевелит губами – читает названия.
– Волга-Волга! Сколько здесь – тыща?
– Четыре, – говорю я, – хочешь, почитать дам? "Остров сокровищ" хочешь?
– Не... Слушай, на этом деле заработать можно, – он тычет пальцем в книги, – зуб даю…
Я не понимаю, как можно на этом деле заработать. До войны отец каждое воскресенье ходил по книжным магазинам. И дворничиха тетя Маша утешала маму:
– Да что ты расстраиваешься! Мой мужик пьет, и то ничего...
Короче, я знал, как тратят на книги последние деньги. А вот...
– Не понимаешь, – говорит Витька. – Ну, ладно. Я к тебе профессора приведу. Сразу поймешь.

Олег Рымов

Витька не обманул: привел "профессора". Оказалось, это Олег Рымов. Я его встречал в нашей школе.
Рымов был чистенький, аккуратный, упитанный. Он вежливо поздоровался, снял свою вельветовую куртку и долго не знал, куда ее девать. Поморщился, прежде чем повесить куртку на стул. Я впервые устыдился неразберихи и грязи в комнате. И сам на себя разозлился за это.
Книги Рымов брал брезгливо, двумя пальцами, будто делал одолжение, разглядывая их.
– Книги надо протирать, – заметил он и сдунул пыль.
Я почувствовал себя лишним здесь, в комнате, а ведь это он ко мне пришел – не я к нему!
– Эту беру, – сказал Рымов, – расплачусь завтра, в школе.
Он даже не спросил, согласен ли я. Он был абсолютно уверен: захотел – его. Я не понимал, на чем основана такая уверенность, но не мог ей сопротивляться.
Рымов унес под мышкой сказки Андерсена. Старинная книга. Бабушкина.
Мы сдавали в школу свои продуктовые карточки и ели в столовой: завтракали и обедали. Это называлось УДП – усиленное детское питание или "умрешь днем позже". Нам тогда и трех УДП было бы мало.
Перед завтраком подошел Рымов:
– Сядешь со мной.
За столом нас было четверо: я, Рымов, Витька и Валька Камыш. Камыш стучал ложкой по столу и кричал:
– Жрать хочу!
Витька ему – тонким голосом:
– Врешь!
Рымов равнодушно смотрел в окно. Потом сказал:
– Заткнитесь, вы.
Замолчали.
У меня кружилась голова. Не надо было читать меню, ведь и так знал, что будет на завтрак: пахло чуть пригорелой пшенной кашей, хлебом и шротовыми лепешками – это вроде творожников из соевого молока.
Я проглотил свою порцию разом. Рымов медленно, словно нехотя, съел кашу, а когда принесли лепешки, подвинул их ко мне.
– Ешь.
Я не заставил себя упрашивать. На перемене Рымов достал из портфеля бумажный кулечек.
– На, это за книгу.
Я развернул кулечек. Там были сушеные овощи: помидоры, лук, картошка, свекла, морковь. Я разжевал сушеный помидор – это было необыкновенно! Во рту стало кисло, сладко и солено – все сразу. Я тут же перестал жалеть о книжке и готов был тотчас вести Рымова к себе и отдать ему все, что он захочет.
Рымов стал приходить ко мне два-три раза в неделю. Он никогда не опаздывал. Скажет – в три – и придет в три, не позже. Он рылся в книгах долго и всегда выбирал стоящее. Рымов никогда не забывал про кулечки и отдавал их как-то между прочим, чтоб никто не заметил. И я был благодарен ему за это.
Я не мог принести кулечек домой. Откуда взял, спросит мама. Что я скажу?
После уроков я оставался в классе или уходил за школу, на пустынный стадион, и там, сидя под статуей дискобола, черного от угольной пыли, съедал свой кулечек: сначала картошку, потом лук, потом свеклу, морковь и на закуску помидоры. Каждый раз я клялся себе все это кончить. Сегодня же. И навсегда. И никогда больше не пускать к себе Рымова.
Но наступало утро, и все начиналось сызнова.
Однажды Рымов заметил под моей кроватью радиоприемник. Брат не успел собрать его до конца, и он пылился под кроватью рядом со связкой учебников и тетрадей по радио и электротехнике.
Брат был двоюродный. Он учился в Ленинграде и жил у нас. А на каникулы уезжал домой, на Урал.
Я помнил, зимними вечерами брат сидел за столом и мастерил этот приемник. Тихонько насвистывал и мастерил. Я засыпал под шипенье паяльника и запах канифоли. Мне нравился этот запах.
Рымов вытащил приемник из-под кровати. Я впервые видел его таким возбужденным.
– Слушай, – сказал он, – отдай мне этот приемник...
– Это не мой.
– Брось, – сказал Рымов, – война ведь, чего жалеть-то.
– Брат вернется, мне попадет...
– Ему не до того будет, если вернется. Пишет?
– Пишет, – соврал я.
– Слушай, – Рымов подмигнул, – а ты дай мне на время, не насовсем. Я соберу.
Я умею. У меня чертежи есть. Брат вернется, а ты ему – пожалуйста – готовый приемник!
На время – это дело другое. Почему не дать на время? А если не вернет...
– Все будет чин-чинарем, – сказал Рымов, – я в долгу не останусь. Приходи завтра ко мне, когда хочешь приходи. Я и в школу не пойду – буду приемник собирать. Можешь за меня завтрак съесть. Только сахар и хлеб принеси. А Витька пускай обед съест. Витька в воскресенье тоже с нами пойдет. Не забыл про воскресенье?..
Нет, про воскресенье я не забыл. В воскресенье я должен стоять у школьных ворот. А Рымов, Камыш и Витька полезут в подвал за электромотором.
Рымов сказал, что он все разведал: в подвале школьный физический кабинет, все приборы, и если бы он захотел – все унес бы! Но ему нужен только электромотор, а там их – завались. И если кто думает, что это кража – тот дурак, потому что война, про эти моторы давно все забыли, а в подвале вода, и приборы только ржавеют.
...У Рымова дома я никогда не был. Вошел в большую светлую комнату, и у меня глаза разбежались: книги в застекленных шкафах, на подоконнике цветы, на полу, на стульях – модели кораблей. Даже под потолком одна висит! На письменном столе мой приемник... И тепло. Непривычно тепло.
– Ну вот что, – сказал Рымов, – мне некогда. Ты иди на кухню – там зеленая кастрюля с макаронами – ешь.
За пестрой занавеской – кухня. На столе керосинки, примус, разные кастрюльки. И зеленая. Я поднял крышку: остатки макарон, белых, как снег, присохли к краям и дну кастрюли. Видно, помешать забыли. Я машинально считал макаронины: десять, пятнадцать, семнадцать...
– Ложка там, на столе, – сказал Рымов. Он замурлыкал песню: – Рано утром у реки собирались рыбаки...
Я взял ложку, отодрал макароны со дна кастрюли – с той стороны они пригорели – и положил в рот. Макароны были совсем пресные, точно их варили без соли.
– Мы с тобой в расчете, – весело сказал Рымов, – завтрак съел – съел, макароны ешь – ешь. И приемник получишь. А я работай. Раньше осени не кончить.
Я жевал холодные пригоревшие макароны, и они становились солеными. Зеленая кастрюля плыла в тумане, в горле щекотало, лицо у меня стало мокрое, и я понял, что плачу. Я не мог остановиться и не есть эти соленые скользкие макароны и от этого плакал еще сильнее. Я отдирал макароны и с остервенением жевал их, как будто это они были во всем виноваты.
А когда макарон в кастрюле больше не стало, я словно очнулся и ясно, отчетливо понял: все, дошел до точки. Лучше бы мне подавиться этими макаронами, и не видать мне приемника, как своих ушей, и никто мне не поможет, выбираться я должен сам.
"Рано утром у реки, тра-ля-ля-ля-ля..." Рымов низко склонился над столом. Он даже не слыхал, как я вышел из комнаты, как в темном коридоре искал входную дверь.
...Утреннее солнце начинало обход двора именно с этого угла. Мы приходили в школу рано, за час до завтрака, садились на доски, что лежали вдоль стены, прислонялись к теплой уже штукатурке и млели на солнце.
Так было и в это утро. Я пришел и сел на свободное местечко, привалился к стене и закрыл глаза. Это было блаженное состояние, когда не думаешь ни о чем, кроме предстоящего завтрака – он маячит впереди, как праздник.
Кто-то сильно толкнул меня в плечо. Открываю глаза – Камыш.
– Але, – говорит Камыш, – профессор велел передать – завтра в двенадцать. Здесь, на дворе.
Значит, завтра... Завтра это проклятое воскресенье.
...У Камыша лицо круглое, лоснящееся, все в веснушках. Камыш каждый день ходит на Андреевский рынок. Маклачит. Что он там продает, неизвестно, только возвращается всегда с буханкой хлеба за пазухой. Он идет вразвалку через мост Лейтенанта Шмидта, а мы стоим на набережной и ловим рыбу. Когда он проходит мимо нас, мы поворачиваем головы в его сторону, а он отламывает корочку и кидает в рот...
– Передай своему профессору, что я не приду, – говорю я чужим тонким голосом.
У Камыша круглеют глаза.
Резким движением он хватает меня за ноги.
Не пошевелиться. Камыш наклоняется ко мне и шипит:
– Придешь?
– Пусти.
– Придешь?
Я хочу плюнуть ему в лицо, а плюнуть нечем – сухо во рту. Он начинает возить меня по земле.
– Придешь?
– Нет!
– Придешь?
– Нет! Нет! Нет! – кричу я и неожиданно чувствую, что свободен.
Я поднимаюсь с земли и вижу: против Камыша стоит мальчишка на костылях. Вернее, на одном костыле. Другим он замахнулся на Камыша:
– Проваливай.
Тихо и спокойно сказал: "Проваливай".
Камыш злобно сплевывает, подымает свою сумку и, погрозив мне кулаком, уходит со двора.
– Не дрейфь, – говорит мне мальчишка, – не таким носы сворачивали. А где здесь жратву дают?
Лицо у него будто толстое, а если приглядеться – видно, что опухшее.
– Здесь, – киваю я на окна столовой. – В девять откроют. Ты что, раненый?
– Ноги-то? Нет, цинга. Меня из детдома прислали. Через неделю поеду с вами в подсобное. Траву буду жрать. Пройдет цинга...
Так я познакомился с Ваней Воиновым.

Селедка

Я выхожу из трамвая у памятника Суворову, поворачиваю на улицу Халтурина и иду в сторону Эрмитажа. У меня за спиной зеленый солдатский мешок, в нем десять турнепсин и двадцать четыре картошки. Две недели я таскал их с поля за пазухой и прятал под матрац. Мешок оттягивает плечи.
Вот и дом, третий от угла. Парадная. Навстречу спускается Николай Петрович. Он у тети Сони второй муж. С первым она разошлась еще до войны.
Николай Петрович останавливается. Я говорю ему:
– Здравствуйте! – и опускаю глаза.
Сейчас он скажет: "А, явился. Ну, не ожидали мы от тебя такой гадости. Хорош гость, нечего сказать..."
– Софья Николаевна дома, – говорит он сухо, – а я, извини, тороплюсь.
"Извини, тороплюсь..." Ненавижу эту вежливость! Лучше бы сказал прямо: ты вор, ты обокрал наших детей, я тебя презираю.
Медленно подымаюсь по лестнице. Стою на каждой ступеньке. На площадках стою. Полгода прошло с тех пор, как я был тут.
Только бы она не кричала. Пусть спросит, как это случилось, я все расскажу. Пусть она хотя бы начнет: "Мы сидели в комнате..."
Да, мы сидели в комнате, прямо в пальто, холодно было. Костик и Кира лежали в кроватях. Кира болела. Она нашла в шкафу какие-то вредные таблетки и съела их с голоду.
– Да, да, это были ужасные дни, – скажет тетя Соня, – слава богу, все позади. Ну, а потом…
Потом я стал ерзать на стуле и ты сказала: "Иди на кухню, там ведро. Это ужасно, что мы так много пьем. Носить с пятого этажа, представляешь..." "Надо держать себя в руках", – сказал Николай Петрович. Я не мог больше держать себя в руках и вышел на кухню.
Ведро стояло у окна, и я сразу увидел на подоконнике эти селедки: целая, от другой чуть больше половины и отдельно – хвостик.
– Да-да, Николаю Петровичу тогда выдали на работе, – скажет тетя Соня. – Это был такой праздник!
Если я съем хвостик, подумал я, сразу заметят. Надо найти нож. Я обернулся и увидел кухонный нож. Он лежал на столе рядом. Я прислушался и осторожно отрезал кусочек селедки. Я съел его так быстро, что даже не разобрал вкуса. И тут же вернулся в комнату. "Как ты долго ходил", – сказала мама. Она рассказывала, как делать лепешки из липового цвета.
– Помню, помню, – скажет тетя Соня, лепешки из липового цвета...
"Это прекрасные лепешки, – говорила мама, – съешь три штуки и чувствуешь, что поел. Жарить можно на олифе..."
Лепешки, подумал я тогда, сколько их ни ешь – не наешься. Вот селедка... И я снова стал ерзать на стуле, теперь уже нарочно. Я делал гримасы, чтоб заметили и пожалели. "Потерпи, – сказала мама, – сейчас мы пойдем, нельзя же так, у них пятый этаж..." "Вы позволяете ему слишком много пить, – сказал Николай Петрович. – Это вредно. И, наверно, горчицы много потребляете – видите, как вы опухли. Я держусь только самодисциплиной". "Я отдаю Николаю Петровичу половину своего пайка", – сказала ты. "Правильно, – сказал Николай Петрович, – в этих условиях мужчине требуется вдвое больше калорий и витаминов. Будет хуже, если я свалюсь".
Я продолжал ерзать на стуле до тех пор, пока ты не сказала: "Иди же скорей на кухню, на тебя больно смотреть..."
Сколько можно еще отрезать, чтоб не заметили? Совсем немного. Я съел этот ломтик и мне захотелось еще. Я нацелился на хвостик, и тут мне показалось: кто-то идет. Будь что будет, решил я и сунул хвостик в карман пальто. Я съел его потом, дома.
– Как рано умер Миша, – скажет тетя Соня, – разве он мог подумать...
Миша – это мой отец, родной брат тети Сони.
Тут самое время развязать мешок и вывалить на пол все мое богатство.
– Что это? – всплеснет руками тетя Соня. – Откуда это? Просто чудо!
...Тетя Соня открывает не сразу. Она долго возится с задвижкой, ключом, гремит цепочкой.
– Это ты, – говорит она спокойно, будто заранее знала, что я приду сегодня. – Заходи, я закрою дверь. Дети спят, пойдем на кухню...
Нет, только не на кухню.
– Я на минутку, тетя Соня, на одну минутку... Вот привез...
Я стаскиваю с плеч мешок, он не снимается, я тороплюсь. Проклятые лямки, зацепились! Хоть бы накричала она, что ли.
Наконец, мешок у меня в руках. Теперь – развязать тесемку.
– Ты загорел, вытянулся, – говорит тетя Соня. – Как вас кормят?
– Прекрасно, – говорю я, – замечательно кормят, мне хватает, очень хватает, вот я привез тебе немножко...
Тетя Соня берет у меня мешок, развязывает тесемку.
– Как это тебе в голову пришло? – говорит она грустно.
Тетя Соня смотрит на меня очень внимательно. Сейчас начнется. Только бы поскорей.
– Чем бы мне тебя угостить... хочешь супу из хряпы или кусочек селедки? Николай Петрович на работе получил.
Я выхватываю у нее мешок, с грохотом высыпаю на пол.
– Спасибо, я сыт. Нам за работу выдали, еще дадут... Это Костику, Кире, они сладкие, как сахар, честное слово!
Я сую ей в руки две фиолетовые турнепсины. Костик выходит из комнаты, склонив набок большую рыжую голову. Какая большая голова!
Он молча тянет тонкую руку.
– Сейчас, Костик, сейчас, – говорит тетя Соня, – нет, здесь так много, я просто не знаю...
– Разве это много, – говорю я радостно, – это же совсем мало. У нас там полным-полно!
Я отступаю к двери.
– Как рано умер Миша – говорит тетя Соня. – Разве он мог подумать...
Медленно-медленно закрывается дверь. Скорей бы захлопнулась. Я ненавижу эту волосатую дверь, из которой во все стороны торчат клочья войлока. Ненавижу лестницу, по которой поднялся, и картошку, и селедки, и товарняк, которым ехал в Ленинград. И себя – зачем стою и не бегу отсюда.

Ванька Воинов

У нас с ним странные отношения. Я его боюсь. Боюсь, скажет мне что-нибудь обидное. Вдруг скажет: "Ну, чего за мной ходишь?"
С того дня, как Ванька вступился за меня, я стал ходить за ним следом. А он вел себя так, как будто ничего не произошло. Как со всеми – так и со мной. Не лучше, не хуже. Я потом понял: случись тогда на моем месте кто другой – Ванька поступил бы точно так же. А назавтра – и думать забыл. Такой это человек.
Я выглядел, должно быть, подлипалой.
Поддакивал, что бы он ни сказал. Смеялся, когда он смеялся. Молчал, когда он молчал. Пел, когда он пел. Даже ругался, хотя это было мне противно. Но ведь он ругался!
Меня словно несло куда-то. Я был его тенью, только с той разницей, что тени никто не замечает, а Ванька замечал свою тень и злился.
Я подражал ему во всем. Мне нравилось, как он ел – неторопливо и опрятно. Нравилось, как работал – ловко и быстро. Нравилось, как пел – задушевно и самозабвенно.
А еще – он умел искать грибы. В лесу я шел за ним по пятам и удивлялся: ничего, кроме мухоморов и гнилых сыроежек. А у него – полная корзина, да каких!
Независимость – вот что отличало его от всех и поднимало над всеми.
Взрослые выделяли его среди нас и относились к нему с уважением, особенно учительница Вера Никодимовна. Она просто любила его; иначе, как Ваня, Ванечка, и не называла.
Как я ему завидовал! Как я хотел, чтоб меня так же любили, так же называли, так же советовались со мной, так же прощали шалости…
В тот день я дежурил на кухне, мыл посуду. В кухонное окошко заглянул Витька Некрасов.
– Айда на станцию! Платформы пришли! Из-под муки...
Я бросил все и побежал к станции. Навстречу – Женька. Под мышкой пузатая наволочка.
– Беги, – крикнул Женька, – а то не хватит!
Я пустился бегом.
На станции длинный состав – головы не видно. На последней платформе копошатся ребята. Я тоже взобрался. Ребята ползают по дощатому настилу, горстями сгребают серую пыль. Я зачерпнул, попробовал: вязкое, приклеилось к нёбу – и в самом деле мука, настоящая мука!
Я стащил с себя майку, завязал узлом и стал сгребать муку в этот самодельный мешок. Осторожно сгребаю: мука поверху тонким слоем, а под ней – песок.
Сгребаю и все оглядываюсь: у других больше, чем у меня, гораздо больше.
Слышу, кричат:
– Але! Пошли!
Я отмахнулся. Чья-то голова исчезла за бортом платформы. У меня уже полмайки, а мне все кажется мало, все хочется еще.
Платформу качнуло. Я схватился за борт. Будка стрелочника поползла назад. Я оглянулся: один на платформе! Серая мучная пыль вздрагивает под ногами.
– Прыгай!
На рельсах стоит Ванька Воинов и машет мне рукой. Он совсем близко, я вижу его лицо.
– Сейчас! – кричу я и лихорадочно нагребаю в майку серую пыль. Сердце стучит, колеса стучат – а я гребу двумя руками, еще, еще...
– Прыгай!
Ванька бежит за составом. Лица его я уже не вижу.
– Прыгай!
Страх в животе. Сладкий тошнотворный страх. Как прыгать? Ванька бежит между рельсами.
– Мешок брось! Прыгай!
Мне жалко бросать, рассыплется ведь. Я переваливаюсь через задний борт, нахожу ногой буфер, встаю и осторожно опускаю вниз майку с мукой. Я вижу, как она плюхается на землю, и облачко пыли подымается там, где она упала.
– Толкайся сильней! Прыгай!
Я отталкиваюсь, прыгаю и... бегу по земле за поездом. Бегу, бегу и останавливаюсь. Это так здорово! Я машу Ваньке рукой и кричу:
– Ого-го! Э-ге!
Я сразу забыл о страхе. Словно его и не было. Меня распирает от радости. Я иду по шпалам и улыбаюсь. Мне хочется петь.
Ванька сидит рядом с моим мешком. Он разулся и постукивает сапогами по рельсу, вытряхивает песок. Не глядя на меня, говорит:
– Дурак ты.
– Почему? – спрашиваю я, улыбаясь.
– Смотри...
Ванька запускает руку в майку. На его ладони какая-то грязь, мусор... А мука? Где же мука! Я хватаю мешок, оттаскиваю в сторону, высыпаю на гладкую утрамбованную землю – так и есть! Черт знает что! Камни, опилки, труха...
– Ну-ка просей, – говорит Ванька, – насыпь в кепку и потряхивай. Мука сверху останется.
Я попробовал: в самом деле, получается. С песком вперемешку, но все-таки...
– А твой мешок где? – спрашиваю.
– Какой мешок?
– Ну, с мукой.
– А на кой она мне? Чего я с ней делать-то буду? – говорит он добродушно. – Блины у меня печь некому.
Я встряхиваю кепку и машинально повторяю про себя: "Печь некому, печь некому..."
Гуднул паровоз, тот самый. Далеко же он ушел! Я вдруг остро вспоминаю, как сгребал двумя руками муку, как торопился, как боялся прыгать, а Ванька бежал за поездом и кричал: "Прыгай!" И все, что было со мной на платформе, и потом: радость, что не разбился, мука, которая в кепке, – все-все тускнеет и отступает перед этим "печь некому".
– Ну, я домой пошел, – говорит Ванька,– пока...
Он говорит – "домой". А Витька говорит – "в табор". А Женька – "в палату". По-довоенному.
Какой же это дом!
Домой – значит домой. Дом один. Это Ленинград. Улица, дом, квартира... А у Ваньки, оказывается, нет дома. У него, значит, блины печь некому...
Он идет по шпалам, руки в карманах, идет чуть ссутулясь, кепка с пуговкой на макушке, идет и поплевывает – то вправо, то влево, то вправо, то влево.
Некому – и все тут.

__________
* НЗ – неприкосновенный запас.

Рисунки Л. Токмакова.