Блокада ленинграда воспоминания. Воспоминания о блокаде без цензуры

« В квартире пусто, кроме нас никого, все ушли на фронт. И так день за днем. От мужа — ничего. И вот наступила роковая ночь 7/IV 1942 года. Час ночи, схватки. Пока одела троих детей, белье собрала в чемодан, двоих сыновей привязала к санкам, чтобы не упали — отвезла их во двор к помойке, а дочь и чемодан оставила в подворотне. И родила… в брюки…
Забыла, что у меня дети на улице. Шла медленно, держась за стену своего дома, тихо-тихо, боялась задавить малютку.
А в квартире — темно, а в коридоре — вода с потолка капает. А коридор — 3 метра шириной и 12 в длину. Иду тихо-тихо. Пришла, скорее расстегнула штаны, хотела положить малыша на оттоманку и от боли потеряла сознание…
Темно, холодно, и вдруг открывается дверь — входит мужчина. Оказалось, он шел через двор, увидел двоих детей, привязанных к санкам, спросил: „Куда едете?“ А пятилетний мой Костя и говорит: „Мы едем в родильный дом!“

„Эх, дети, наверное, вас мама на смерть привезла“, — предположил мужчина. А Костя и говорит: „Нет“. Мужчина молча взялся за санки: „Куда везти?“ А Костюха командует. Смотрит человек, а тут еще одни санки, еще ребенок.
Так и довез детей до дому, а дома зажег огарок в блюдечке, лак-фитиль — коптит ужасно. Сломал стул, разжег печурку, поставил кастрюлю с водой — 12 литров, побежал в родильный… А я встала, дотянулась до ножниц, а ножницы черные от копоти. Фитилек обрезала и разрезала такими ножницами пуповину напополам… Говорю: „Ну, Федька, половина тебе, а другая — мне…“ Пуповину ему я обвязала черной ниткой 40-го номера, а свою — нет.
Я же, хоть и четвертого родила, но ничегошеньки не знала. А тут Костя достал из-под кровати книгу „Мать и дитя“(я всегда читала в конце книги, как избежать нежелательной беременности, а тут прочла первую страницу — „Роды“). Встала, вода нагрелась. Перевязала Федору пуповину, отрезала лишний кусок, смазала йодом, а в глаза нечем пускать. Едва дождалась утра. А утром пришла старушка: „Ой, да ты и за хлебом не ходила, давай карточки, я сбегаю“. Талоны были отрезаны на декаду: с 1-го по 10-е число, ну, а там оставалось 8-е, 9-е и 10-е — 250 гр. и три по 125 гр. на три дня. Так этот хлеб нам и не принесла старушка… Но 9/IV я ее увидела мертвую во дворе — так что не за что осуждать, она была хорошим человеком.


Популярное

Помню, втроем кололи лед, держали в руках лом, считали: раз, два, три — и опускали лом. И скололи весь лед — боялись заразы, а в машину лед кидали военные и увозили в Неву, чтобы город был чистым.
Мужчина через дверь сказал: „Врач придет завтра утром“. Старушка ушла за хлебом. Сестра пришла из родильного и кричит: „Где вы, у меня грипп!“ А я кричу: „Закройте дверь с той стороны, а то холодно!“ Она ушла, а Костя пятилетний встал и говорит: „А каша-то сварилась!“ Я встала, печку затопила, да каша застыла, как кисель. Я купила на Сенном рынке 5 апреля большой кулек манной крупы за 125 граммов хлеба. Мужик шел со мной с Сенной площади до дома, видел моих детей, взял талон на 125 гр. хлеба и ушел, а я начала варить кашу, а каша так и не загустела, хотя я всю крупу всыпала в трехлитровую кастрюлю…»

Нина Ильинична Лакша


« У дистрофиков нет страха. У Академии художеств на спуске к Неве сбрасывали трупы. Я спокойно перелезала через эту гору трупов… Казалось бы, чем слабее человек, тем ему страшнее, ан нет, страх исчез. Что было бы со мною, если бы это в мирное время, — умерла бы от ужаса. И сейчас ведь: нет света на лестнице — боюсь. Как только люди поели — страх появился».

Зинаида Павловна Овчаренко(Кузнецова)

« 22 июня 1941 года мне исполнилось 13 лет. Гуляла в этот день с подругой по городу. У магазина увидели скопление людей. Там висел репродуктор. Женщины плакали. Мы поспешили домой. Дома узнали: началась война.

Семья у нас была 7 человек: папа, мама, 3 брата, 16-летняя сестра и я, самая младшая. Сестра еще 16 июня отправилась на теплоходе по Волге, где война ее и застала. Братья добровольцами ушли на фронт, папа был переведен на казарменное положение в Лесном порту, где работал слесарем. Мы с мамой остались одни.
Жили мы за Нарвской заставой, тогда это была рабочая окраина. Кругом дачные поселки, деревни. Когда немец наступал, всю нашу улицу запрудили беженцы из пригородов. Шли нагруженные домашним скарбом, несли и вели за руки своих детей.


ТАСС/Архив

Я помогала дежурить в сандружине, где командиром звена была моя мама. Однажды увидела, как в сторону Ленинграда от Средней Рогатки движется какая-то черная туча. Это были фашистские самолеты. По ним стали стрелять наши зенитки. Несколько подбили. Но другие пролетели над центром города, и вскоре мы увидели невдалеке большие клубы дыма. Потом узнали, что это разбомбили продуктовые Бадаевские склады. Они горели несколько дней. Горел в том числе и сахар. Голодной зимой 1941/42 годов многие ленинградцы, у кого хватало сил, приходили туда, собирали эту землю, вываривали ее и пили „сладкий чай“. И когда уже земля была не сладкая, ее все равно копали и тут же ели.


К зиме папа наш совсем ослаб, но все равно часть своего трудового пайка пересылал мне. Когда мы с мамой пришли его проведать, из двери барака кого-то выносили в столярную мастерскую. Это был наш папа. Отдали свой паек хлеба за 3 дня женщинам с папиной работы, чтобы они помогли маме отвезти его на Волковское кладбище — это другой конец города. Женщины эти, как только съели хлеб, так и бросили маму. Она повезла папу на кладбище одна. Шла с санками вслед за другими людьми. Выбилась из сил. Мимо везли сани, нагруженные телами умерших. Извозчик разрешил маме прицепить к ним сани с папиным гробом. Мама отстала. Придя на кладбище, увидела длинные рвы, куда складывали покойников, и как раз папу вытащили из гроба, а гроб разбили на дрова для костра».

Аншелес Ирина Иосифовна

« Какое-то время мы ходили в школу, там нам выдавали еду: щи из черной капусты, а если очень повезет, то суп из черной лапши. Всю еду мы несли домой. Но это еще были не самые худшие дни блокады, а вот с января началась трагедия: мы начали питаться по карточкам. Маме дали рабочую карточку — 250 граммов хлеба, а мне детскую — 125 граммов. Хлеб готовили в основном из коры, муки в нем было мало. Очереди за хлебом, сильные морозы, артобстрелы и налеты, многочисленные жертвы — такова была блокадная жизнь. Но даже в этих условиях работали заводы, мастерские. В Ленинграде оставались многие известные деятели культуры: писатели, поэты, музыканты. Практически каждый день их голоса и произведения звучали по радио, чтобы придать силы людям.

Я очень хорошо помню в эфире голос поэтессы Ольги Берггольц, постоянно звучала симфоническая музыка. Страшно ли было в блокадном городе? Нет, страшно не было, пугала неизвестность. Было очень плохо, когда умерла мама. 1 января она не вышла на работу, и я вызвала врача. Он выписал ей больничный лист с диагнозом дистрофия, и вскоре ее не стало. Одна женщина согласилась помочь мне похоронить маму — при условии, что я дам ей два килограмма хлеба. И за 40 дней я накопила эти два килограмма. У мамы было несколько золотых вещей: браслеты, медальон, часы — я отдала их в обмен на баночку крупы и белый хлеб. Так я осталась одна. Чуть позже мамина приятельница, узнав о моей беде, предложила мне работать в садике уборщицей, и я согласилась. Я работала там до конца 1942 года и получала дополнительную тарелку супа, она мне очень помогла.


Весной, чтобы не вспыхнула эпидемия, нужно было очистить улицы от трупов и помоев, которые накопились из-за того, что канализация не работала. Вышел указ о том, чтобы все люди после работы выходили убирать снег и отвозили его на Неву, чтобы он быстрее таял. И мы ходили с большими санками и сгребали снег. В апреле улицы были уже чистыми и, наконец, пошел первый трамвай. Я не могу передать вам, какой это был праздник для всех! Люди выходили на стук рельсов, радовались, аплодировали».

Бейлин Аркадий

Приводит отрывок из письма своей тети ее подруге, пережившей блокаду:

« Тонечка, дорогая моя!

Так много нужно сказать тебе. Но с чего начать эту ужасную повесть, содержащую в себе одни кошмары и ужасы; хочется забыть, забыться; но от себя не уйдёшь, не уедешь. Итак, почти год на нас начали сыпаться несчастья и тяжёлые потери. Серию потерь открыла Шулама; ведь ты помнишь, какая она была при нормальной жизни. Война и голод окончательно свалили её с ног; дошло до того, что она, зайдя к нам со службы, не могла дойти до своего дома, так обессилела; заболела и недели через три умерла, у нас же, 22 января. На другой день, 23 января, овдовела Соня. Напряжённая работа и недостаточное питание сказались и на её муже.(С первого же дня войны Моисей был призван в ряды МПВО с отрывом от производства; но семья давала себя знать; он помимо того работал и на заводе). Бедная наша Соня ненадолго пережила своего мужа; питание сказалось и на ней. Она даже не могла пойти на похороны мужа, с трудом спустилась с лестницы. Хоронили его Тэма и я; вернее, я, так как Тэма была очень слаба.

Всё же Соня выправилась кое-как. В конце января заболела мамочка; наша бедная страдалица очень мучилась и в довершение всего за 6 дней до смерти потеряла речь; и у неё были парализованы правая рука и нога. Она очень страдала и от физической боли, и за Соню.

Тонечка, ты себе не представляешь, как было на неё больно смотреть. За что такие страдания должна была переносить эта святая женщина? 20 февраля её не стало. 10 марта в нашу квартиру попал снаряд, непосредственно в Тэмину комнату; разрушил её в дым, и стена её комнаты упала на лежащую в постели Соню с детьми. От немедленной смерти её спасла стенка кровати, которая образовала угол. Но кому были нужны её безумные страдания? Она прожила 4 дня и на пятый скончалась в больнице от контузии мозжечка.


Детей пришлось немедленно после обстрела отдать в очаг на круглосуточное обслуживание; дома было негде жить. Сохранилась только одна Линочкина комната, да и та была с осени занята эвакуированными с Московского района жителями. Пришлось ютиться вместе, так как всё было повреждено. Имочка вследствие контузии потеряла слух, но через месяц она выздоровела, слух к ней возвратился. Аркашка(это я — А.Б.) здоров, но очень боялся выстрелов, с ним в очаге приходилось немало возиться.

Тётя Саша умерла 2 апреля. Ты себе не представляешь, какой это был ужас. Тэма была в больнице. Я не надеялась, что она вернётся. Жуткий обстрел; тётя Саша лежит без движения; гонит меня в убежище. Но я, конечно, её не оставила. Под утро она после тяжёлых мук уснула, навсегда. Боря(брат Фани) умер в июне. Родители его не знают об этом; ты им про него не пиши. Тоня, Тоня! Сколько смертей: дядя Миша, Залман, Лёвочка(сын Симы), и все от голода. Крепко тебя, моя дорогая, целую. Прости за эту панихиду, но ведь рано или поздно нужно об этом рассказать».

Во всемирной истории известны многие осады городов и крепостей, где укрывались и мирные жители. Но чтобы в дни страшной блокады, продолжавшейся 900 дней, работали школы, в которых учились тысячи детей – такого история еще не знала.

В разные годы я записывала воспоминания школьников, переживших блокаду. Некоторых из тех, кто поделился ими со мной, уже нет в живых. Но остались живыми их голоса. Тех, для которых страдания и мужество стали будничными в осажденном городе.

Первые бомбежки обрушились на Ленинград 70 лет назад, в начале сентября 1941 года, когда дети только пошли в школы. «В нашей школе, помещавшейся в старинном здании, были большие подвальные помещения, - рассказывала мне Валентина Ивановна Полякова, будущий врач. - Педагоги оборудовали в них классы. Повесили на стены школьные доски. Как только по радио раздавались сигналы воздушной тревоги, бежали в подвалы. Поскольку света не было, прибегали к стародавнему способу, о котором знали только по книгам – жгли лучины. С лучиной встречал нас учитель у входа в подвал. Мы рассаживались по своим местам. У дежурного по классу были теперь такие обязанности: он заранее заготавливал лучины и стоял с зажженной палочкой, освещая школьную доску, на которой учитель писал задачи и стихи. В полутьме писать ученикам было трудно, поэтому уроки заучивали наизусть, часто под грохот взрывов». Это типичная картинка для блокадного Ленинграда.

Во время бомбежек подростки и дети вместе с бойцами МПВО поднимались на крыши домов и школ, чтобы спасти их от зажигательных бомб, которые немецкие самолеты снопами сбрасывали на ленинградские здания. «Когда я впервые поднялся на крышу своего дома во время бомбежки, то увидел зрелище грозное и незабываемое, - вспоминал Юрий Васильевич Маретин, ученый-востоковед. – По небу ходили лучи прожекторов.

Казалось, что все улицы вокруг сдвинулись с места, и дома качаются из стороны в сторону. Хлопки зениток. Осколки барабанят по крышам. Каждый из ребят старался не показывать виду, как ему страшно.

Мы наблюдали – не упадет ли на крышу «зажигалка», чтобы быстро потушить ее, сунув в ящик с песком. У нас в доме жили подростки – братья Ершовы, которые спасли наш дом от многих зажигательных бомб. Потом оба брата умерли от голода в 1942 году».

«Чтобы справиться с немецкими «зажигалками», мы обрели особую сноровку, - вспоминал ученый-химик Юрий Иванович Колосов. – Прежде всего, надо было научиться быстро двигаться по покатой, скользкой крыше. Зажигательная бомба воспламенялась мгновенно. Нельзя было упустить ни секунды. Мы держали в руках длинные щипцы. Когда зажигательная бомба падала на крышу, она шипела и вспыхивала, разлетались вокруг термитные брызги. Надо было не растеряться и сбросить «зажигалку» вниз, на землю». Вот строки из журнала штаба МПВО Куйбышевского района Ленинграда:

«16 сентября 1941 г. 206-я школа: 3 зажигательные бомбы сброшены во двор школы. Потушены силами учителей и учеников.

Фронтовая полоса железной дугой опоясала город. С каждым днем блокада становилась беспощадней. В городе не хватало самого главного – продовольствия. Постоянно снижались нормы выдачи хлеба.

С 20-го ноября 1941 года начались самые трагические дни. Были установлены критические для жизнеобеспечения нормы: рабочим в сутки стали выдавать 250 граммов хлеба, служащим, иждивенцам и детям – 125 грамм. И даже эти кусочки хлеба были неполноценными. Рецепт ленинградского хлеба тех дней: мука ржаная, дефектная – 50%, жмых – 10%, соевая мука – 5%, отруби – 5%, солод – 10%, целлюлоза – 15%. В Ленинграде наступил голод. Варили и употребляли в пищу ремни, куски кожи, клей, несли домой землю, в которой осели частицы муки из разбомбленных немцами продовольственных складов. В ноябре ударили морозы. В дома не подавали тепло. В квартирах на стенах выступал иней, обледенели потолки. Не было воды, электричества. В те дни закрылись почти все ленинградские школы. Начался блокадный ад.

А.В. Молчанов, инженер: «Когда вспоминаешь зиму 1941-42-х годов, то кажется, что не было дня, дневного света. А продолжалась только бесконечная, холодная ночь. Мне было десять лет. Я ходил за водой с чайником. Была такая слабость, что пока донесу воду, несколько раз отдыхаю. Раньше, поднимаясь по лестнице в доме, бежал, перепрыгивая через ступеньки. А теперь, поднимаясь по лестнице, часто садился и отдыхал. Было очень скользко, ступеньки обледенели. Больше всего боялся – вдруг не смогу донести чайник с водой, упаду, расплескаю.

Ленинград в дни блокады. Жители покидают дома, разрушенные фашистами
Мы были настолько истощены, что не знали, уходя за хлебом или за водой – хватит ли сил вернуться домой. Мой школьный приятель пошел за хлебом, упал и замерз, его занесло снегом.

Сестра стала его искать, но не нашла. Никто не знал, что с ним случилось. Весной, когда растаял снег, мальчика нашли. В его сумке лежал хлеб и хлебные карточки».

«Я всю зиму не раздевался, - говорил мне Л.Л. Пак, экономист. – Спали в одежде. Конечно, не мылись – не хватало воды и тепла. Но вот однажды я снял одежду и увидел свои ноги. Они были как две спички – так я похудел. Я подумал тогда с удивлением – как же на этих спичках держится мое тело? Вдруг они обломятся, не выдержат».

«Зимой 1941 года ко мне пришел мой школьный товарищ Вова Ефремов, - вспоминала Ольга Николаевна Тюлева, журналист. – Я его с трудом узнала – так он похудел. Он был как маленький старичок. Ему было 10 лет. Опустившись на стул, он сказал: «Леля! Очень есть хочется! Нет ли у тебя… чего-нибудь почитать». Я дала ему какую-то книгу. Через несколько дней узнала, что Вова умер».

Они испытали муки блокадного голода, когда каждая клеточка истощенного тела ощущала слабость. Они привыкли к опасности и смерти. Умершие от голода лежали в соседних квартирах, подъездах, на улицах. Их уносили и складывали в грузовики бойцы МПВО.

Даже редкие радостные события были с тенью блокады.

«Неожиданно мне вручили билет на Новогоднюю елку. Это был в январе 1942 года, - рассказывал Л.Л. Пак. – Мы жили тогда на Невском проспекте. Идти мне было недалеко. Но дорога казалась бесконечной. Так я ослаб. Наш прекрасный Невский проспект был завален сугробами, среди которых были протоптаны тропинки.

Невский проспект в дни блокады
Наконец, я добрался в театр имени Пушкина, где поставили праздничную елку. В фойе театра увидел много настольных игр. До войны мы бы бросились к этим играм. А теперь дети не обращали на них внимания. Стояли около стен – тихие, молчаливые.

В билете было указано, что нас накормят обедом. Теперь все наши мысли вертелись вокруг этого предстоящего обеда: что нам дадут поесть? Начался спектакль Театра оперетты «Свадьба в Малиновке». В театре было очень холодно. Помещение не отапливалось. Мы сидели в пальто и шапках. А артисты выступали в обычных театральных костюмах. Как они только выдерживали такой холод. Умом я понимал, что на сцене говорят что-то смешное. Но смеяться не мог. Видел и рядом – только печаль в глазах детей. После спектакля нас повели в ресторан «Метрополь». На красивых тарелках нам подали по небольшой порции каши и маленькую котлетку, которую я просто проглотил. Когда я подошел к своему дому, то увидел воронку, вошел в комнату – никого нет. Окна выбиты. Пока я был на елке, перед домом взорвался снаряд. Все жители коммунальной квартиры перешли в одну комнату, окна которой выходили во двор. Некоторое время так и жили. Потом забили окна фанерой, досками и вернулись в свою комнату».

Что поражает в воспоминаниях блокадников, переживших лихолетье в юном возрасте – непостижимая тяга к книгам, несмотря на жестокие испытания. За чтением проводили долгие блокадные дни.

Об этом рассказывал Юрий Васильевич Маретин: «Сам себе я напоминал кочан капусты – столько на мне было одежек. Мне было десять лет. С утра я садился за большой письменный стол и при свете самодельной коптилки читал книгу за книгой. Мама, как могла, создавала мне условия для чтения. У нас в доме было много книг. Я помнил, как отец говорил мне: «Будешь читать книги, сынок, весь мир узнаешь». Книги в ту первую блокадную зиму заменили мне школу. Что я читал? Произведения И.С. Тургенева, А.И. Куприна, К.М. Станюковича. Для меня как-то потерялся счет дням и неделям. Когда приоткрывали плотные шторы, то за окном не было видно ничего живого: обледеневшие крыши и стены домов, снег, хмурое небо. А страницы книг открывали мне яркий мир».

Дети в бомбоубежище во время налета немецкой авиации
22-го ноября 1941 года по льду Ладожского озера пошли сначала санные обозы, а потом и грузовики с продовольствием для блокадников. Это была магистраль, связывающая Ленинград с Большой землей. Легендарная «Дорога жизни», как ее стали называть. Немцы с самолетов бомбили ее, обстреливали из дальнобойных орудий, высаживали десанты. На ледовой трассе от обстрелов появлялись воронки, попав в которые ночью, машина уходила под воду. Но следующие грузовики, объезжая ловушки, продолжали идти к блокадному городу. Только в первую блокадную зиму в Ленинград по льду Ладоги перевезли более 360 тысяч тонн грузов. Были спасены тысячи жизней. Постепенно увеличились нормы выдачи хлеба. В наступившую весну во дворах, скверах, парках города появились огороды.

1-го сентября 1942 года в осажденном городе открылись школы. В каждом классе не досчитались погибших от голода и обстрелов детей. «Когда мы снова пришли в школу, - рассказывала Ольга Николаевна Тюлева, - то разговоры у нас были блокадные. Мы говорили о том, где какая съедобная трава растет. Какая крупа сытнее. Дети были тихие. Не бегали на переменах, не шалили. У нас не было сил.

В первый раз, когда двое мальчиков подрались на перемене, то учителя не отругали их, а обрадовались: «Значит, оживают, наши ребятишки».

Дорога в школу была опасной. Немцы обстреливали улицы города.

«Недалеко от нашей школы были заводы, по которым стреляли немецкие орудия, - рассказывал Свет Борисович Тихвинский, доктор медицинских наук. - Бывали дни, когда мы улицу к школе переползали по-пластунски. Мы знали, как надо улучить момент между взрывами, пробежать от одного угла до другого, спрятаться в подворотне. Ходить было опасно». «Каждое утро мы с мамой прощались, - говорила мне Ольга Николаевна Тюлева. - Мама шла на работу, я - в школу. Не знали, увидимся ли, останемся ли живы». Помнится, я спросила Ольгу Николаевну: «А надо ли было ходить в школу, если дорога была такой опасной?» «Понимаете, мы уже знали, что смерть может настигнуть тебя в любом месте – в собственной комнате, в очереди за хлебом, во дворе, - ответила она. – С этой мыслью и жили. Конечно, нас никто не мог бы заставить ходить в школу. Мы просто хотели учиться».

В хирургическом отделении Городской детской больницы им. доктора Раухфуса 1941-1942 г.
Многие из моих рассказчиков вспоминали о том, как в дни блокады к человеку постепенно подкрадывалось безразличие к жизни. Изнуренные лишениями, люди теряли интерес ко всему на свете и к себе самим. Но в этих жестоких испытаниях даже юные блокадники верили: чтобы выжить, нельзя поддаваться апатии. Они вспоминали о своих учителях. В дни блокады в холодных классах педагоги давали уроки, которых не было в расписании. Это были уроки мужества. Они ободряли детей, помогали им, учили их выживать в условиях, когда, казалось, выжить было невозможно. Учителя показывали пример бескорыстия и самоотверженности.

«У нас была преподаватель математики Н.И. Княжева, - рассказывала О.Н. Тюлева. – Она возглавляла столовскую комиссию, которая следила за расходованием продуктов на кухне. Так вот педагог однажды упала в голодный обморок, наблюдая, как детям распределяют питание. Этот случай навсегда остался в памяти детей». «Район, где находилась наша школа, обстреливался очень часто, - вспоминал А.В. Молчанов. – Когда начинался обстрел, учительница Р.С. Зусмановская говорила: «Дети, спокойно!» Надо было уловить момент между взрывами, чтобы добежать до бомбоубежища. Там продолжались уроки. Однажды, когда мы были в классе, раздался взрыв, окна вылетели. В тот момент мы даже не заметили, что Р.С. Зусмановская молча зажала руку. Потом увидели – ее рука в крови. Учительницу ранило осколками стекла».

Случались события невероятные. Это произошло 6-го января 1943 года на стадионе «Динамо». Проходили соревнования по конькобежному спорту.

Когда на беговую дорожку вылетел Свет Тихвинский, посредине стадиона разорвался снаряд. Все, кто были на трибунах, замерли не только от близкой опасности, но и от необычного зрелища. Но тот не сошел с круга и невозмутимо продолжал свой бег к финишу.

Об этом поведали мне очевидцы.

Блокада – это трагедия, в которой, - на войне как на войне, -проявлялись подвиг и трусость, самоотверженность и корысть, сила человеческого духа и малодушие. Иначе и не могло быть, когда в повседневную борьбу за жизнь вовлечены сотни тысяч людей. Тем более поразительно, что в рассказах моих собеседников возникала тема культа знаний, которому они были привержены, несмотря на жестокие обстоятельства блокадных дней.

В.И. Полякова вспоминала: «Весной все, кто мог держать в руках лопату, вышли скалывать лед, убирать улицы. Я тоже вышла вместе со всеми. Во время уборки увидела на стене одного учебного заведения начертанную таблицу Менделеева. Во время уборки я стала ее заучивать. Сгребаю мусор, а сама повторяю таблицу про себя. Чтоб время зря не пропадало. Я училась в 9-м классе и хотела поступить в медицинский институт».

«Когда мы снова вернулись в школу, я обратил внимание на то, что на переменах часто слышалось: «А что ты читал?» Книга занимала в нашей жизни важное место, - рассказывал Ю.В. Маретин. - Мы обменивались книгами, по-детски хвастались друг перед другом – кто больше знает стихов. Как-то я увидел в магазине брошюру: «Памятка для бойцов МПВО», которые и пожары тушили, и умерших хоронили. Я подумал тогда: минует военное время, и эта памятка станет исторической ценностью. Постепенно я стал собирать книги и брошюры, изданные в Ленинграде в дни блокады. Это были и произведения классиков, и, скажем, блокадные рецепты – как употребить в пищу хвою, какие почки деревьев, травы, коренья – съедобные. Эти издания я искал не только в магазинах, но и на толкучках. У меня собралась солидная коллекция таких, ставших редкостью книг и брошюр. Спустя годы, я показывал их на выставках в Ленинграде и в Москве».

«Я часто вспоминаю своих учителей, - говорил С.Б. Тихвинский. – Через годы осознаешь – как много нам дала школа. Педагоги приглашали к нам известных ученых, которые выступали с докладами. В старших классах занимались не только по школьным, но и по вузовским учебникам. Мы выпускали рукописные литературные журналы, в которых дети помещали свои стихи, рассказы, скетчи, пародии. Проводились конкурсы рисунков. В школе было всегда интересно. Так что никакие обстрелы нас остановить не могли. Мы проводили в школе все свои дни».

Они были тружениками – юные ленинградцы. «Оказалось, что в нашем доме в живых осталось всего трое старших детей, - говорил мне Ю.В. Маретин. - Нам было от 11 до 14 лет. Остальные умерли или были меньше нас. Мы сами решили организовать свою бригаду, чтобы помочь восстанавливать свой дом. Конечно, это было уже, когда нормы хлеба прибавили, и мы немного окрепли. Крыша нашего дома была пробита в нескольких местах. Стали заделывать пробоины кусками толя. Помогали в ремонте водопровода. Дом стоял без воды. Вместе со взрослыми чинили, утепляли трубы. Наша бригада работала с марта по сентябрь. Хотелось делать все, что в наших силах, чтобы помочь своему городу». «У нас был подшефный госпиталь, - рассказывала О.Н. Тюлева. – В выходные дни мы ходили к раненым. Писали под их диктовку письма, читали книги, помогали нянечкам чинить белье. Выступали в палатах с концертами. Мы видели – раненые были рады нашему приходу..Тогда мы удивлялись – почему они плачут, слушая наше пение».

Немецкая пропаганда внедряла в головы своих солдат бредовые расовые теории.

Люди, населявшие нашу страну, объявлялись неполноценными, недочеловеками, не способными к творчеству, которым не нужна грамота. Их удел, мол, быть рабами немецких господ.

Добираясь в свои школы под обстрелами, ослабленные голодом, дети и их педагоги бросали вызов врагу. Борьба с оккупантами шла не только в окопах, опоясавших Ленинград, но и на высшем, духовном уровне. В блокадных школах проходила такая же незримая полоса сопротивления.

Потому неудивительно, что тысячи педагогов и школьников, работавших в госпиталях, в ремонтных бригадах, спасавших дома от пожаров, были награждены военной наградой – медалью «За оборону Ленинграда».

Людмила Овчинникова

Да, блокада осталась в памяти как время, когда было темно, как будто не было дня, а только одна очень длинная, тёмная и ледяная ночь. Но среди этой тьмы была жизнь, борьба за жизнь, упорная, ежечасная работа, преодоление. Каждый день надо было носить воду. Много воды, чтобы стирать пелёнки (это теперь памперсы). Эту работу нельзя было отложить на потом. Стирка была каждодневным делом. По воду ходили сначала на Фонтанку. Это было не близко. Спуск на лёд был левее моста Белинского – напротив Шереметьевского дворца. До рождения девочки мы ходили с мамой вместе. Потом мама за несколько походов приносила необходимое количество воды. Для питья вода из Фонтанки не годилась, туда в то время выходили канализационные стоки. Люди говорили, что в проруби видели и трупы. Воду надо было кипятить. Потом на нашей улице Некрасова у дома номер один вывели из люка трубу. Из этой трубы вода текла всё время, днём и ночью, чтобы не замёрзла. Образовалась огромная наледь, но зато вода стала близко. Из нашего окна было видно это место. На замороженном стекле можно было дыханием отогреть круглую дырочку и смотреть на улицу. Люди брали воду и медленно несли её – кто в чайнике, кто в бидончике. Если в ведре, то далеко не полном. Полное ведро было не по силам.

На проспекте Непокорённых на стене одного из новых домов установлен памятный медальон, где изображена женщина с ребёнком на руке и с ведром в другой. Ниже к стене дома приставлена бетонная получаша, а из стены торчит кусок водопроводной трубы. Видимо, это должно было символизировать существовавший здесь в блокаду колодец. При застройке нового проспекта его убрали. Товарищи, что делали этот памятный знак, конечно, не испытали блокады. Памятная доска – символ. Он должен вобрать в себя самое характерное, передать главное ощущение, настроение, заставить человека задуматься. Изображение на рельефе неинтересно и нетипично. В блокадные годы такая картина была просто невозможна. Нести ребёнка, одетого в пальто и валенки на одной руке, да ещё и воду, пусть даже и неполное ведро… А нести надо было не по расчищенному асфальту, а по неровным, протоптанным среди огромных сугробов тропинкам. Снег тогда никто не расчищал. Печально, что наши дети и внуки, глядя на этот невыразительный рельеф, не увидят в нём того, что он должен был бы отразить. Не увидят, не почувствуют и не поймут ничего. Подумаешь, брать воду не из крана в квартире, а на улице – как в деревне! Этот медальон и сейчас, когда ещё живы люди, пережившие блокаду, никого не трогает.

За хлебом надо было ходить на угол улицы Рылеева и Маяковского и стоять очень долго. Это я помню ещё до рождения девочки. По карточкам хлеб выдавали только в том магазине, к которому человек был «прикреплён». Внутри магазина темно, горит коптилка, свеча или керосиновая лампа. На весах с гирьками, какие увидишь теперь, может, в музее, продавщица взвешивает кусочек очень внимательно и медленно, пока чашки весов не замирают на одном уровне. 125 граммов должны быть выверены точно. Люди стоят и терпеливо ждут, ценен каждый грамм, никто не хочет потерять и доли этого грамма. Что такое грамм хлеба? Это знают те, кто получал блокадные граммы. Какая мелочь – грамм, по мнению многих ныне живущих. Теперь таких кусочков, как тот, единственный, что выдавался на сутки, можно съесть два-три с одним только супом, да ещё намазав их маслом. Тогда, один на сутки, который в столовой берут за копейку и без сожаления бросают. Вспоминается, как после войны в булочной женщина пробовала вилкой буханки хлеба и громко с неудовольствием восклицала: «Чёрствый хлеб!». Мне было очень обидно. Понятно, она не знает, что такое 125 или 150 граммов на сутки. Хотелось крикнуть: «Но хлеба много! Сколько хочешь!». Не помню, когда точно, но был в Ленинграде такой период, когда в столовой бесплатно стоял на столах нарезанный хлеб. В булочной можно было без продавца взять хлеб и идти платить в кассу. Мало кто помнит этот небольшой сказочный период такого доверия к людям.

Обидно бывало, если в 125 граммах попадалась верёвка. Однажды попалось, что-то подозрительное, как мне показалось – мышиный хвост. Вот тогда-то мы попробовали поджарить наш кусочек на олифе, поставив на угли в печурку игрушечную сковородку. Неожиданно олифа вспыхнула и, хотя на огонь набросили тряпку, хлеб превратился почти в уголь. О составе блокадного хлеба писали много. Самым любопытным в рецепте кажется мне «обойная пыль». Трудно представить, что это такое.

Пока мамы не было, а мой Светик спала, я читала. Закутавшись поверх пальто ещё и в одеяло, я устраивалась у стола. Перед коптилкой открывала огромный том Пушкина. Читала всё подряд, многого не понимала, но увлекал ритм и мелодии пушкинских строк. За чтением есть хотелось меньше, уходил страх одиночества и опасности. Как будто не существовало ни пустой промороженной квартиры, ни высокой темной комнаты, где на стенах пугающе шевелилась моя бесформенная тень. Если очень уж замерзала, или уставали глаза – ходила по комнате, убирала пыль, щипала лучину для печки, растирала в мисочке еду для сестрёнки. Когда мамы не было, всегда шевелилась мысль – что я стану делать, если она не вернётся совсем? И я смотрела в окно, надеясь увидеть маму. Видна была часть улицы Некрасова и часть улицы Короленко. Всё завалено снегом, среди сугробов узкие тропинки. С мамой я не говорила о том, что видела, так же как и она не рассказывала мне, что приходилось ей видеть за стенами нашей квартиры. Надо сказать, что и после войны эта часть улицы оставалась для меня холодной и неприютной. Какие-то глубинные ощущения, впечатления прошлого до сих пор заставляют меня обходить этот участок улицы стороной.

Редкие прохожие. Часто с саночками. Полуживые люди везут на детских санках мёртвых. Поначалу было страшно, потом ничего. Видела, как человек свалил завернутый в белое труп в снег. Стоял, стоял, а потом пошёл с санками назад. Снег заносил всё. Я старалась запомнить, где под снегом мертвец, чтобы потом, когда-то потом, не ступать по страшному месту. Видела в окно, как упала на углу Короленко лошадь, тащившая какие-то сани (это где-то в декабре сорок первого). Подняться она не могла, хоть два дядьки и пытались ей помочь. Они даже отцепили сани. Но у лошади, как и у них, уже не было сил. Стало темно. А на утро лошади не было. Снег заносил тёмные пятна на месте, где была лошадь.

Всё было ничего, пока ребёнок спал. Всякий раз при грохоте взрывов я взглядывала на сестрёнку – только бы подольше спала. Всё равно наступал момент, и она просыпалась, начинала пищать и ворошиться в своём одеяле. Я могла её развлекать, качать, изобретать что угодно, только бы она не плакала в холодной комнате. Что мне категорически было запрещено – так это разворачивать толстое одеяло, в которое она была упакована. Но кому понравится лежать в мокрых пелёнках по многу часов? Мне надо было следить, чтобы Светка не вытащила из одеяла ни руку, ни ногу – холодно. Часто мои старания плохо помогали. Начинался жалобный плач. Хоть силёнок было немного, но бывало, что ей удавалось вытащить ручонку из одеяла. Тогда плакали мы вместе, а я закрывала и закутывала Светку, чем могла. И ещё её надо было кормить в назначенные часы. Соски у нас не было. С первого дня девочку кормили из ложечки. Это целое искусство – вливать по капле еду в ротик, который умеет только сосать, и при этом не пролить ни капли драгоценной пищи. Мама оставляла еду для сестрёнки, но всё это было холодное. Печку в мамино отсутствие разжигать не разрешалось. Оставленное в маленьком стаканчике молоко я грела в ладошках или, что было очень неприятно, прятала холодный стаканчик под одежду, поближе к телу, чтобы еда стала хоть немножечко теплее. Потом, стараясь сохранить тепло, сжимала стаканчик в одной ладони, другой из ложечки кормила сестрёнку. Зачерпнув каплю, дышала на ложку, надеясь, что от этого еда потеплеет.

Бывало, если Светку не удавалось успокоить, я всё же разжигала печурку, чтобы скорее согреть еду. Ставила стаканчик прямо на печку. В качестве топлива использовала свои довоенные рисунки. Я всегда любила рисовать, а мама складывала рисунки и хранила. Пачка была большая. Все они так потихоньку и были израсходованы. Отправляя в огонь очередной листок, всякий раз давала себе обещание – вот кончится война, будет у меня много бумаги, и я снова нарисую всё, что сейчас горит в печурке. Больше всего было жаль листа, где были нарисованы развесистая бабушкина берёза, густая трава, в ней цветы, много грибов и ягод.

Сейчас мне самой кажется загадкой, как я не съедала еду, оставленную для Светы. Признаюсь, что пока кормила её, два-три раза дотрагивалась языком до вкусной ложечки. Помню и стыд ужасный, который испытывала при этом, как будто все видят мой плохой поступок. Между прочим, всю оставшуюся жизнь, где бы я ни была, мне всегда казалось, что мама меня видит и знает, что я всегда должна поступать по совести.

Когда возвращалась мама, как бы она ни устала, она торопила меня разжигать печурку, чтобы скорее перепеленать ребёнка. Эту операцию мама проделывала очень быстро, можно сказать, виртуозно. У мамы всё было продумано, она раскладывала то, что потребуется, в определённой последовательности. Когда разворачивали одеяло и клеёнку, в которую ребёнок был обёрнут полностью – вверх столбом шёл густой пар. Девочка была мокрая, как говорится, по уши. Ни одной сухой ниточки. Вынимали её как из огромного мокрого компресса. Сбросив всё мокрое в таз, прикрыв Светика сухой, подогретой у печки пелёнкой, мама удивительно быстро обмазывала всё тельце её тем самым подсолнечным маслом, чтобы не было опрелости от постоянного лежания в мокром и без воздуха.

Светочка не имела возможности свободно двигаться. Свобода подвигаться бывала, только когда её купали. Мыли мы девочку хорошо, если раз в неделю. По тем временам это было сложное и тяжёлое мероприятие, отнимавшее у мамы последние силы. Нужно было много воды, которую необходимо было не только принести, но потом ещё и вынести во двор. Когда маме удавалось раздобыть где-нибудь дров, подольше топили железную печурку, на которой грелись кастрюльки с водой. Устраивали полог из одеял – как бы палатку, чтобы тепло не уходило вверх. На табуретку ставили большой таз, в нём купали Светку. Здесь же под пологом насухо вытирали. Если не было обстрела или тревоги – давали побольше побарахтаться на свободе, мама делала сестрёнке массаж и гимнастику. Перед тем как снова завернуть в пелёнки, клеёнки и одеяло, девочку снова тщательно обмазывали заветным подсолнечным маслом. Мы могли что-то жарить на олифе, разводить столярный клей, варить кусочки какой-то кожи, но это масло было неприкосновенно.

Потом я кормила сестрёнку, а маме доставалась снова вся тяжёлая работа. Надо было всё убрать, всё постирать и вынести грязную воду. Как мама стирала пелёнки? Её руки скажут об этом больше, чем слова. Знаю, что стирала она в холодной воде, чаще, чем в тёплой. В воду добавляла марганцовку. Развесив все тряпки вымерзать в промороженной кухне, мама долго отогревала онемевшие красные руки и рассказывала, как зимой в деревнях полощут бельё в проруби, словно утешала себя. Когда основная часть воды вымерзала, пелёнки досыхали уже в комнате. Сами мы мылись редко, да и то по частям. Мама не хотела обрезать мои толстые косы и после мытья прополаскивала волосы в воде с несколькими каплями керосина. Боялась вшей и при каждой возможности грела тяжелый утюг, чтобы прогладить наше бельё. Как просто всё кажется сейчас, а тогда для любого дела требовалось собрать силы и волю, надо было заставить себя не сдаваться, каждый день делать всё, что возможно, чтобы выжить и при этом остаться человеком.

У мамы во всём был строгий распорядок. Утром и вечером она выносила помойное ведро. Когда перестала действовать канализация, люди выносили вёдра и сливали всё на крышку канализационного люка. Там образовалась гора нечистот. Ступени лестницы чёрного хода местами обледенели, ходить было трудно. Каждое утро мама заставляла меня вставать. Заставляла своим примером. Надо было быстро одеться. Мама требовала если уж не умыться, то хотя бы провести по лицу мокрыми руками. Зубы надо было чистить, когда на печке согревалась вода. Мы спали в одежде, снимали только тёплые вещи. Если вечером была возможность согреть на печке утюг, то на ночь клали его в постель. Вылезать утром из-под всех одеял в холод, когда вода в ведре на ночь замерзала, было ужасно. Мама требовала, чтобы с вечера все вещи лежали по порядку. Порядок помогал не растерять ночное тепло и быстро одеться. Ни раз за всё время войны мама не разрешила мне подольше остаться в постели. Наверное, это было важно. Тяжело нам всем, холодно одинаково, голодно тоже одинаково. Мама обращалась со мной как с равной во всём, как с другом, на которого можно положиться. И это осталось навсегда.

Несмотря на истощение, постоянную опасность, я ни разу не видела, чтобы мама испугалась или плакала, опустила бы руки и сказала: «Не могу больше!». Она упрямо делала каждый день всё, что могла, что необходимо, чтобы прожить этот день. Каждый день с надеждой, что завтра должно стать легче. Мама часто повторяла: «Надо двигаться, кто залёг в постель, кто без дела – тот умер. Дело всегда найдётся, и всегда можно найти причину, чтобы его не делать. Чтобы жить – надо работать». Чего не помню совсем – это того, что мы ели в первую блокадную зиму. Порой кажется, что и вовсе не ели. Думается, что моя мудрая мама сознательно не заостряла внимания на еде. Но еда для сестрёнки была чётко отделена от того, что ели мы сами.

В своей зелёной тетрадочке мама записала, что все её корочки и сушёные очистки от картошки в декабре уже кончились. Тема пищи нами молча обходилась. Еды нет, нет у всех, кто остался в Ленинграде. Зачем просить то, чего нет? Надо читать, что-то делать, помогать маме. Помню, уже после войны, в разговоре с кем-то мама сказала: «Спасибо Линочке, она никогда не просила у меня есть!». Нет, однажды я очень даже просила променять отцовские хромовые сапоги на стакан нечищеных грецких орехов, которые громко расхваливал на толкучке какой-то человек. Сколько их было в гранёном стакане? Штук пять или шесть? Но мама сказала: «Нет, это уж слишком бесстыдно». Она ненавидела толкучие рынки, не умела ни продать, ни купить. И меня, наверное, взяла с собой для храбрости. На толкучке можно было купить многое, даже обжаренные котлеты. Но когда в сугробах видишь трупы – приходят разные мысли. Собак, кошек и голубей давно уже никто не видел.

В декабре 1941 года кто-то приходил к нам на квартиру и предлагал маме уехать из Ленинграда, говорил, что остаться с двумя детьми – верная гибель. Может быть, мама и думала об этом. Она видела и знала о происходящем больше меня. В один из вечеров мама сложила и увязала в три пакета то, что могло понадобиться в случае эвакуации. Утром куда-то ходила. Вернулась, молчала. Потом твёрдо сказала: «Никуда мы не поедем, остаёмся дома».

После войны мама рассказывала брату, как в эвакуационном пункте ей подробно объяснили, что ехать надо через Ладогу, возможно, на открытой машине. Путь опасен. Случается, что приходится идти пешком. Сколько часов или километров, никто заранее не сказать не может. Если честно – то одного из детей она потеряет (т.е. один погибнет). Мама не хотела терять никого, не знала, как потом жить. Ехать она отказалась.

Мама стала донором. Наверное, нужна была смелость, чтобы решиться в таком ослабленном состоянии отдавать кровь. После сдачи крови доноров не сразу отпускали домой, а давали что-то поесть. Несмотря на строгий запрет, мама что-то утаивала из еды и приносила домой. Очень регулярно она сдавала кровь, иногда чаще, чем разрешалось. Она говорила, что её кровь самой лучшей группы и годится всем раненым. Мама была донором до конца войны.

Вспоминается, как в одной из последних регистраций блокадников (на Невском 102 или 104) женщина средних лет держала в руках наши документы, где было удостоверение о медали «За оборону Ленинграда» и документ почётного донора, но, услышав, что мама стала донором в декабре 1941 года или в январе 1942 года, обвинила меня во лжи: «Какой донор! У неё же маленький ребёнок! Зачем вы лжёте!». Я забрала бумаги. Пережили блокаду, проживём и теперь. После блокады я ничего не боюсь.

А кто тогда спрашивал? Пришёл человек. Кровь была нужна. Нужна была и пища. Донорам давали рабочую карточку.

Когда мамы не было дома и ответственность за всё ложилась на меня, во мне поселялся страх. Многие, может, и воображаемые, но один вполне реальный. Это были стуки в дверь. Особенно боялась, когда стучали с чёрного хода. Там дверь была закрыта на длинный огромный крюк. Для плотности в ручку двери всовывали полено. Если потрясти дверь – полено выпадало, и крюк можно было открыть через щель. Услышав стук, я не сразу выходила из комнаты, сначала прислушивалась – может, постучат и уйдут. Если продолжали стучать, с ужасом выходила в ледяной коридор, бесшумно подкрадывалась к двери. Придумывая, как мне изобразить, что в квартире много людей. Если спрашивала, то старалась – басом. Не открывала, когда молчали, не открывала, когда просили открыть, не открывала даже дежурным, обходившим «живые» квартиры после особенно сильных обстрелов. Открывала я только одной тёте Тане – младшей маминой сестре. Она приходила редко, была очень слаба и страшна на вид. Совсем недавно молодая, красивая и весёлая, она была теперь как тень, чёрная, с торчащими скулами, вся в чём-то сером. Таня очень медленно входила в комнату и стояла какое-то время. Она не могла отвести глаз от маленького мешочка из марли, в котором висели у печки кусочки сахара, купленного когда-то деду: «Линочка, дай мне один кусочек! Только один, и я уйду».

Таня для меня – вторая мама. Я чувствовала себя предателем с одной стороны, благодетелем – с другой, а проще сказать, – обманщиком, так как не решалась сказать маме, что даю Тане сахар. Я и до сих пор не сказала. Мне было неизвестно, считала мама эти кусочки или нет… Меня до сих пор бросает в краску от мысли, что моя мама, может быть, думала, будто я одна в её отсутствие ела этот сахар. Тошно, что не могла сказать правду. Наверняка мама не стала бы меня корить за доброе дело.

Однажды к нам в квартиру постучал управдом. Мама открыла и впустила тёмного человека в пальто и ушанке почему-то с полотенцем на шее вместо шарфа. Управдом спрашивал, сколько нас и сколько у нас комнат? Нас сейчас было трое, а комната всегда одна.

– Ведь вам тесно! Давайте, я запишу за вами ещё комнату или две. Мне только надо один килограмм хлеба!

– Как же можно такое? Ведь люди вернутся!

– Никто не вернётся, уверяю вас, никто не вернётся. Мне только один килограмм хлеба!

– Нет у нас хлеба. Если мы умрём – зачем нам комната? Если мы выживем – нам будет стыдно смотреть людям в глаза. Лучше уходите.

Когда после войны нас стало в комнате шестеро и было действительно тесно и неудобно, мы с улыбкой вспоминали предложение управдома. Как просто могли мы получить комнату или две! Был бы только килограмм хлеба, и ещё не мешала бы совесть (между прочим, после войны была норма в три квадратных метра жилья на одного человека). Когда у нас в доме провели центральное отопление, мы убрали нашу кафельную печь, и на каждого из нас стало по три метра и двадцать сантиметров. Но нас немедленно вычеркнули из очереди на улучшение жилья.

Из всех блокадных лет запомнился только один Новый год – это самый первый. Наверное, именно потому, что он был первый без красивой ёлки с конфетами, орехами, мандаринами и блестящими огоньками. Ёлку заменила мне высохшая хризантема, которую украсила я бумажными цепочками и клочками ваты.

По радио выступала Ольга Берггольц. Я не знала тогда, что это наша ленинградская поэтесса, но голос её, с характерной интонацией, как-то затронул и заставил внимательно слушать то, что она говорила. Медленно и спокойно звучал её голос: «Мне надо говорить вам, какой он, этот год…». Дальше запомнились стихи. Кажется, так: «Товарищ, нам выпали горькие, трудные дни, грозят нам и годы, и беды. Но мы не забыты, мы не одни, и это уже победа!». Уже после смерти Ольги Федоровны, на Итальянской улице при входе в здание радиокомитета, справа, установили памятную стелу. Жаль, что мало кто знает об этом памятнике. Теперь там решётка, да и памятник, похоже, другой.

В маминых тетрадных листочках есть такой кусочек: «Несмотря на ужасы блокады, постоянные обстрелы и бомбёжки, залы театра и кино не пустовали». Оказывается, мама в этой страшной жизни умудрилась пойти в филармонию. «Не могу точно сказать, когда это было. Скрипачка Баринова давала сольный концерт в Большом зале. Мне посчастливилось туда попасть. Зал не отапливался, сидели в пальто. Было темно, только каким-то необычным светом была подсвечена фигура артистки в красивом платье. Было видно, как она дышала на свои пальцы, чтобы хоть немножко их согреть».

В нашем доме в блокаду оставались четыре семьи, неполных, конечно. В первой квартире на втором этаже жили двое стариков – Левковичи, во второй квартире – шумная полная женщина Августинович. Она работала на одном из заводов и редко бывала дома. В третьей квартире оставались мы с мамой и сестрёнкой. Наверху в квартире 8 жила семья из трёх человек – Припутневичи. У них была великолепная собака – пинчер. Кормить собаку было нечем, а смотреть на голодное животное… Хозяин сам застрелил свою собаку в нашем дворе из охотничьего ружья. Со слезами её съели до последнего кусочка. Потом они, видимо, всё-таки уехали.

Левковичи из первой квартиры казались мне стариками. Дети их, наверное, были в армии. Жили они в этой квартире с незапамятных времён, а теперь занимали там две комнаты. Одна выходила на южную сторону, на улицу Некрасова – самую опасную при обстрелах. Другая была тёмная и смотрела окнами в наш двор-колодец, куда, по общему убеждению, снаряд или бомба могли залететь только в том случае, если спустить их точно сверху по вертикали. У Левковичей был самовар. Чем его топили – не знаю, но он у них всегда был тёплый и немножко заменял печку в главной светлой комнате, обставленной массивной резной мебелью. На одной стене в тёмной овальной раме висело зеркало, а напротив, в такой же раме, – большое старинное фото, где хозяева были молодые и очень красивые.

Самовар часто собирал возле себя немногочисленных обитателей нашего дома. С ним связаны воспоминания о тепле, уютных стариках, о том, что их тёмная комната часто заменяла всем бомбоубежище. Если приходили попить кипяточку, каждый приносил с собой, что у него было из съестного.

Уже после войны, когда училась в СХШ , возвращаясь как-то домой, вижу перед парадной нашего дома грузовик. Какие-то люди выносят старые вещи и забрасывают в кузов. Поднимаюсь по лестнице, вижу – это из первой квартиры. В голове пронеслось: «Значит, Левковичи умерли, и люди всё выбрасывают». В руках у грузчика знакомый самовар. Спрашиваю:

– Куда вы всё несёте?

– На свалку везём!

– Отдайте мне этот самовар!

– Трёшку давай!

– Я сейчас!

Бегу наверх, кричу:

– Мне три рубля, скорее!

Потом лечу вниз, и самовар у меня в руках. И стоит теперь у меня дома эта память о блокаде и добрых стариках.

Здесь лежат ленинградцы.
Здесь горожане — мужчины, женщины, дети.
Рядом с ними солдаты-красноармейцы.
Всею жизнью своею
Они защищали тебя, Ленинград,
Колыбель революции.
Их имен благородных мы здесь перечислить не сможем,
Так их много под вечной охраной гранита.
Но знай, внимающий этим камням:
Никто не забыт и ничто не забыто.

Ольга Берггольц

Доброе утро! Есть много важных дат и памятных дней в нашей стране, но день полного снятия блокады Ленинграда стоит особняком лично для меня. Не только из-за того, что я живу рядом с этим городом. Мой прадед был одним из водителей полуторок на Дороге Жизни, которую тогда называли Дорогой Смерти. Он доставлял снаряды и продовольствие в осажденный город, а назад вывозил жителей. Она была проложена через Ладогу осенью 1941 года - в узкой 16-километровой полосе, которую врагу не удалось захватить на западном берегу озера. Два с лишним года это была единственная ниточка, которая связывала Ленинград с остальной страной. К сожалению, когда дедушка умер, я был слишком меленький чтобы записать его историю, мне было всего 6 лет. В этом посте, я собрал воспоминания победителей, которые не сдали свой город врагу и их подвиг надо помнить.

Воспоминания Зинаиды Павловны Овчаренко (Кузнецовой).

Провела в городе все 900 блокадных дней. Похоронила за это время отца и бабушку, братья погибли на фронте. Сейчас ей 85.

22 июня 1941 года мне исполнилось 13. Гуляла в этот день с подругой по городу. У магазина увидели скопление людей. Там висел репродуктор. Женщины плакали. Мы поспешили домой. Дома узнали: началась война.


Семья у нас была - 7 человек: папа, мама, 3 брата, 16-летняя сестра и я, самая младшая. Сестра еще 16 июня отправилась на теплоходе по Волге, где война ее и застала. Братья добровольцами ушли на фронт, папа был переведен на казарменное положение в Лесном порту, где работал слесарем. Мы с мамой остались одни.

Жили мы за Нарвской заставой, тогда это была рабочая окраина. Кругом дачные поселки, деревни. Когда немец наступал, всю нашу улицу запрудили беженцы из пригородов. Шли нагруженные домашним скарбом, несли и вели за руки своих детей.

Я помогала дежурить в сандружине, где командиром звена была моя мама. Однажды увидела, как в сторону Ленинграда от Средней Рогатки движется какая-то черная туча. Это были фашистские самолеты. По ним стали стрелять наши зенитки. Несколько подбили. Но другие пролетели над центром города, и вскоре мы увидели невдалеке большие клубы дыма. Потом узнали, что это разбомбили продуктовые Бадаевские склады. Они горели несколько дней. Горел в том числе и сахар. Голодной зимой 1941/42 годов многие ленинградцы, у кого хватало сил, приходили туда, собирали эту землю, вываривали ее и пили "сладкий чай". И когда уже земля была не сладкая, ее все равно копали и тут же ели.

К зиме папа наш совсем ослаб, но все равно часть своего трудового пайка пересылал мне. Когда мы с мамой пришли его проведать, из двери барака кого-то выносили в столярную мастерскую. Это был наш папа. Отдали свой паек хлеба за 3 дня женщинам с папиной работы, чтобы они помогли маме отвезти его на Волковское кладбище - это другой конец города. Женщины эти, как только съели хлеб, так и бросили маму. Она повезла папу на кладбище одна. Шла с санками вслед за другими людьми. Выбилась из сил. Мимо везли сани, нагруженные телами умерших. Извозчик разрешил маме прицепить к ним сани с папиным гробом. Мама отстала. Придя на кладбище, увидела длинные рвы, куда складывали покойников, и как раз папу вытащили из гроба, а гроб разбили на дрова для костра.
Лампадка в ночи

Из блокадного дневника Клавдии Андреевны Семеновой.

Не прекращала работать все 900 блокадных дней. Была глубоко верующей, увлекалась музыкой и театром. Умерла в 1972 году.

1942 г. 29 марта. В 6 утра артобстрел. В 7 часов по радио сообщили отбой. Пошла в церковь. Много народу. Исповедь общая. Причастилась Святых тайн. Пришла домой в 11. Сегодня Вербное воскресенье. В 3.30 тревога по радио. Истребители. Зенитки "разговаривают". Чувствую усталость, болит правая нога. Где-то мои дорогие? Слушаю по радио хорошую передачу. Чилийская песня на гавайской гитаре, Лемешев.


5 апреля. Сегодня Пасха Господня. В пол-седьмого утра пошла в церковь, простояла обедню. День солнечный, но холодный. Стреляли сейчас зенитки. Страшно.

22 апреля. Я в стационаре при больнице. Ноге несколько лучше. Питают сносно. Главное - дают масло (50 гр. в день) и сахар - порция для дистрофиков. Конечно, мало. Ночью была сильная канонада. Днем тихо. Вялость в людях и в природе. Тяжело ходить.

1 мая. Рабочий день. На улицах мало флагов, никаких украшений. Солнце чудное. Первый раз вышла без платка. После работы пошла в театр. "Свадьба в Малиновке". Место было хорошее. В пол-восьмого дома. Был артобстрел.

6 мая. Тревога была в 5, в пол-шестого кончилась. День холодный. Взяла на 10 мая билет в Филармонию на 5-ю симфонию Чайковского, дирижер Элиасберг.

17 мая. В пол-шестого начался сильный обстрел, где-то близко. В 7 была в Филармонии. Хорошо пел Михайлов "Город любимый, город родной, я снова с тобой".
"Мы победим!"

Из дневника Владимира Ге.

В войну служил политруком кавалерийского эскадрона. После войны преподавал в ленинградских вузах. Умер в 1981 году.

1943 г. 22 июля. Сегодня исполнилось 25 месяцев со дня начала великих испытаний. Я не в состоянии хронологически освещать события, буду делать краткие зарисовки. Если не суждено будет самому воспользоваться, пусть эти строки останутся памятью обо мне для моей бесконечно любимой дочурки. Подрастет, прочтет и поймет, как жили и боролись люди за ее будущее счастье.


25 июля. Вчера Сталин подписал приказ о провале летнего наступления немцев. Думаю, следующим летом будем праздновать победу. Разгром Германии возможен даже в этом году, если союзники все же высадят десант в Европе. А ведь было время, многие не верили в наши силы. Помню разговор в августе 1941-го с майором Т. в столовой комсостава в Пушкине. Он знал меня еще мальчиком. В армии служит лет 10. Отеческим тоном, похлопав меня по плечу, он сказал: "Володенька! Наше с тобой положение безнадежно. Наши войска под Ленинградом, даже некуда будет отступать. Мы в мышеловке. И обречены". В те дни многие метались: эвакуироваться из города или остаться? Прорвется немец в город или нет?

19 августа. Сегодня был в кино, фильм "Неуловимый Ян". Начался артобстрел. Стены содрогались от близких разрывов. Но публика спокойно сидела в темном зале. Досмотрели до конца. Таков теперь быт ленинградцев: ходят в кино, в театры, а где-то рядом рвутся снаряды, замертво падают люди. При этом работа предприятий и учреждений не прекращается. Где же фронт, где тыл? Как определить границу между геройством и беспечностью? Что это - мужество или привычка? Каждый в отдельности взятый ленинградец ничего такого не совершил, чтобы наградить его орденом, но все они вместе взятые, безусловно, воплощают в себе звезду Героя Советского Союза.

4 сентября. В последние дни освобождены 10 городов в Донбассе, взят Таганрог. 23 августа был на концерте джаза Шульженко и Корали. Во время концерта объявили о взятии Харькова. Зал рукоплескал стоя. Раздавались возгласы: "Да здравствует наша Красная Армия!", "Да здравствует товарищ Сталин!"

31 Декабря. У нас назначен новый командарм. Низкого роста, коренастый, говорит медленно, увесисто, видимо, волевой, жесткий человек. Этот будет покрепче предшественника. Его приход подкрепляет предположение, что нашей армии предначертаны наступательные операции не местного значения.

1944 г., 7 января. Похоже, город доживает последние месяцы блокады. Помню всеобщее ликование ленинградцев, когда впервые после 5-месячного перерыва по улицам загрохотали трамваи. Было это 15 апреля 1942 года. А сегодня трамвай уже стал обычным явлением, и, когда приходится ждать его больше 5 минут, это вызывает недовольство.

24 января. Наша армия взяла Петергоф, Красное Село, Стрельну, Урицк. На днях возьмем Пушкин и Гатчину. Наши соседи взяли Мгу, Волхов. Еще несколько дней - и Ленинград будет полностью недосягаем для артобстрелов. Двигаемся вперед. Возможно, сегодня в последний раз вижу свой город. Начинается кочевой образ жизни...

Каган Игорь Захарьевич – гр 1936, кораблестроитель, заслуженный машиностроитель России

Блокада – это горе, страдания и смерть близких, жизнь умышленно стерла ее из моей детской памяти, остались только отдельные штрихи, рубцы, но остались на всю жизнь. В день победы мне было восемь лет, в 1941 – только четыре.


Мать была призвана в Военно-морской флот во время финской войны и работала врачом в госпитале у Калинкина моста, там и встретила войну с фашизмом.

1940 г, лето, мать везет меня на один день на свидание с отцом в Москву. Зоосад, метро, обед в ресторане в гостинице Москва. Отец заказал котлеты «де- воляй» (потом их стали называть «котлеты по киевски»). Я их есть не стал, попросил яичницу, а мать свою котлету чуть-чуть не доела, остался маленький кусочек.

1941 год, 22 июня, я с мамой гуляю в парке Петергофа. Мама рада, я попросил пирожное, купили эклер, я съел половину, остальное незаметно выбросил в кусты.

1941 год, август. В нашей комнате на Моховой 26, у окна уже который день дежурят двое, они наблюдают за подворотней в доме напротив. Бабушка говорит, что выслеживают шпионов. Выселили нашу соседку – немку Марию Эрнестовну.

1941 год, ноябрь. Мы живем, на первом этаже, квартира со сводчатыми потолками и кафельным полом. Вход прямо с улицы. Во времена НЭПа у деда здесь была часовая мастерская. В доме нет подвалов и нет бомбоубежища. Каждую ночь у нас ночуют жильцы с верхних этажей, они приходят со своими стульями и раскладушками. Бомбят каждый день, много, упорно. Зачем? Чтобы запугать? Но уже не страшно. Страшен надвигающийся голод и морозы. В километре от нас Большой дом, говорят, что это и есть цель для немецких летчиков, еще мосты через Неву. Но бомбы попадают в дома на Пестеля, Моховой, Рыночной. Самолеты не долетают до цели, летчики боятся зениток, или они берегут это здание для гестапо? Как нас защищают? Светомаскировка, шторы, электричество отключают. Много аэростатов, прожекторов. Зенитки стоят на Марсовом поле, в Соляном переулке

Я еще не сплю. Бомба с противным визгом падает в двух метрах от окна, не на твердую панель, а на газон, зарывается в землю (что-то немцы неправильно в ней отрегулировали) и взрывается. Метровые стены старого дома выдержали, а вот стекла во всей округе вдребезги разлетелись. В комнату стали заносить раненых с порезами от стекол. Мать тащит меня через черный ход к соседям, у которых окна во двор – они уцелели.

Без стекол не прожить, морозы страшные. Я с бабушкой переезжаю в общежитие на проспекте Щорса. Все время хочется есть. Все время вспоминаю о недоеденном в Петергофе пирожном. Раз в два дня приходит мать и приносит банку с супом. Транспорт не работает. Она идет вечером пешком в тридцатиградусный мороз от Калинкина моста на Петроградскую сторону, часто под артобстрелом, а утром к 8 часам возвращается в госпиталь. Она близка к помешательству, все время говорит о недоеденной в Москве котлете. Она, как и другие женщины, носит пеленку, мышцы уже не в силах сопротивляться позывам. Скользко, много снега. Один раз она упала и разбила драгоценную банку с супом.

Конец января - силы оставляют мать, к тому же в общежитии нет воды, не работают туалеты. Она решает забрать и спрятать меня и бабушку в госпитале. Меня, закутанного в огромный шерстяной платок и одеяло везут через весь город на санках. На кировском мосту обстрел. Вой снарядов над головой помню.

На нелегальном положении в госпитале я не первый, есть еще две девчонки лет семи. Мы втроем тайком ходим в палаты к раненым, читаем стишки, поем песенки. Госпиталь спас от смерти и холода. (может быть нам доставались порции умерших утром раненых?). Через месяц попались на глаза главврачу и нас с треском выселили в общежитие на улицу Егорова. Но уже наступала весна, хлеба стали давать побольше, заработал водопровод.

1942 год, май. Я с бабушкой стою в очереди за хлебом и мечтаю, что, если будет довесок, бабушка отдаст его мне. И вот она действительно дает мне в руки волшебно пахнущий кусочек хлеба. Вдруг кто-то толкает меня в спину, отнимает кусок и целиком засовывает себе в рот. Люди из очереди набрасываются на парня, валят его на землю, бьют, а он, закрыв лицо руками, успевает заглотить хлеб. Я плачу.
1942 год, август. Мать совсем обессилила. Ее переводят в авиашколу в поселок Красный яр в 40 км от Куйбышева. Мы плывем через Ладогу в маленьком танкере, приспособленном для перевозки людей. Качает, меня тошнит. Мать выводит меня на палубу. Летают два самолета, свист бомб, они летят мимо, Стрекочет пулемет на нашем судне, стреляет пушка на сторожевике охранения. Самолеты улетают.

1942 год – сентябрь. Есть адрес, где можно остановиться на пару дней у совсем незнакомых людей. У меня температура 39,5, дифтерит (это заразно), а у хозяйки двое детей, Но нас приютили, помогают меня лечить. В Красном яру живем в комнате рядом со штабом авиашколы. Курсант заливал бензин в лампу, не потушив огонь, Мать проснулась от треска и зарева – штаб горел. Выскочили босиком, раздетые через разбитое окно в снег. Приютили, обогрели и одели колхозники, совсем незнакомые люди.
1943 год, осень.. Сталинград, Сюда мы приплыли по Волге из Куйбышева. Мать перевели в госпиталь в Ейске и здесь пересадка. Ужасный вид полностью разрушенного города. Разбиты абсолютно все здания, остались одни коробки из стен с пробоинами от снарядов. Очень мало людей. Ночь, сидим на узлах на улице. Показывают фильм «Она сражалась за Родину», экран натянут на стене вокзала.

1945 год, 9 мая. Ейск. День Победы. Очень много стреляют. В воздухе летают одиночные ракеты. Выжить в блокаду было суждено немногим, наверное очень везучим. И бабушка и мать сначала кормили меня, довольствуясь остатками. У бабушки по опыту гражданской войны были небольшие запасы муки и крупы, Она еще ими делилась со своей сестрой. «Повезло», что бомба до взрыва зарылась в землю, что выбитые окна заставили переехать в общежитие, где было тепло, потом в госпиталь, где была вода. Повезло, что раненые голодные матросы угощали кусочками сахара и сухаря. Повезло, что на дороге жизни самолеты атаковали не наше судно, а соседнее, что нам встречались добрые сердечные люди.

Из воспоминаний Маргариты Федоровны Неверовой

«…Я вышла из дома. Пошли мы с моей собачоночкой, вот такой маленькой, за хлебом. Вышли. Лежал старичок. Вот у него уже так молитвенно три пальца сложены, и он так, замерзший, лежал в валенках.
Когда мы пришли в булочную, хлеба не было, моя собачоночка вдруг меня носом тык-тык-тык в валенок. Я наклонилась.

- Ты что?
Оказывается, она нашла кусочек хлеба. Мне отдает его. Причем я, знаете, как ворон, вскочила, хлеб зажала. А она на меня смотрит: «Дашь ты мне или не дашь?» Я говорю:
- Дам, миленький, дам!
А я из этого хлеба такую похлебку наварила, что вы даже не представляете, как мы с ней угощались!
А обратно мы шли - этот старичок уже лежал без валенок. Ну, оно конечно, ему на том свете валенки ни к чему, - я понимаю… Да, вот уже крест сложил и не донес, бедняжечка.»"

Колесникова Елена Владимировна (род. 1932)

"В 1941 году мне исполнилось 9 лет. В конце мая закончился первый в моей жизни учебный год, но этим лето мама не повезла меня как обычно к бабушке на каникулы.
Первый день войны мы с мамой встретили на пляже у Петропавловской крепости. Когда по радио объявили о выступлении Молотова, пляж как-то замер. Люди слушали молча, быстро собирались и уходили. Всюду было слышно слово – ВОЙНА.

Отца призвали в армию, он был где-то на Ленинградском фронте.
Дети вместе со взрослыми таскали на чердаки песок, наполняли водой железные бочки, раскладывали лопаты… Каждый чувствовал себя бойцом. Подвалы должны были стать бомбоубежищами.
Первая в моей жизни бомбежка осталась в памяти ярче других, потому что было страшно, как никогда потом за всю жизнь. Рев самолетов, грохот зениток, взрывы. И еще темнота.
Раз-два во время бомбежек мы с мамой спускались в подвал. Потом перестали. Мама сказала, что бессмысленно так тратить время.

Мама стала сушить очистки от картошки и всякие корочки. С лета она оставила бутылочку прокипяченного подсолнечного масла и не велела до него дотрагиваться.

В школе ребят стало гораздо меньше. Заниматься было почти невозможно: обстрелы, налеты, занимались при свечке. Когда в один из дней пришли только трое, учительница сказала, что больше собираться не будем.
Вскоре мама перестала ходить на работу, ее организация была эвакуирована. Она часто уходила надолго, иногда на весь день – на дежурство, в очередь за хлебом, за водой, за дровами, за какой-нибудь едой.
Тогда все ходили медленно, не было сил. Да, блокада осталась в памяти как время, когда было темно, будто не было дня, а только одна очень длинная, темная, ледяная ночь.

В декабре все корочки закончились. Еды нет, нет у всех, кто остался в Ленинграде. Уже после войны в разговоре с кем-то мама сказал: «Спасибо дочке, она никогда не просила у меня есть!».
Из блокадных лет запомнился один Новый год – это, наверное, первый Новый год без красивой елки с конфетами, орехами, мандаринами и блестящими огоньками. По радио выступала Ольга Берггольц. Я не знала тогда, что это наша ленинградская поэте6сса, но голос ее, с характерной интонацией, как-то затронул и заставил внимательно слушать то, что она говорила. «Мне не надо говорить вам, какой он, этот год…». Дальше запомнились стихи. Кажется так: «Товарищ, нам выпали горькие трудные дни, грозят нам и горе, и беды. Но мы не забыты, мы не одни, и это уже победа!»

В маминых записках есть такой кусочек: «Несмотря на ужасы блокады, постоянные обстрелы и бомбежки, залы театра и кино не пустовали».

Не могу точно сказать, когда это было. Скрипачка Баринова давала сольный концерт в Большом зале филармонии. Мне посчастливилось туда попасть. Зал не отапливался, сидели в пальто. Было темно, только каким-то светом была подсвечена фигура артистки. Было видно, как она дышала на свои пальцы, чтобы хоть немножко их согреть.
У нашей школы были грядки в Летнем саду. Там мы пропалывали морковку, салат и свеклу. Когда весной на старых липах только прорезались зеленые листочки, мы ели их без конца, потом ели цветы липы, а потом семена.

В какой-то день весны 1943 ожил двор Некрасовской бани. Чумазые люди в ватниках пытались оживить котельную. Наступил день, когда баня открылась. Мы отправились в баню, надеясь успеть помыться между обстрелами. В бане ступая босыми ногами по цементному полу мы держались за руки и почему-то смеялись. Мы вдруг увидели какие мы страшные! Идут по пустой бане два скелета с мочалками в руках, дрожат от холода и смеются. Вода была теплая, но баня еще не прогрелась. В мыльной плескались еще четыре храбрые блокадницы, худые и костлявые. Смотреть друг на друга было неловко.

Еще шла война, когда в городе появился Музей Обороны Ленинграда. В нем все было потрясающей правдой. Пересказать это невозможно. Такого музея еще не было. Но потом он был уничтожен. Уничтожали память, уничтожали опыт людей, опыт выживания. Потом прошло еще какое-то время и музей открыли, но то, что сейчас – это жалкое напоминание…
Когда меня спрашивают о самом счастливом дне моей жизни, я говорю, что это был День Победы 9 мая 1945 года. Никогда не видела я потом у людей более счастливых лиц. И тогда, 9 мая 1945, верилось, что после таких потерь, страданий, ужасов люди поймут, наконец, бессмысленность войн.

Не узнать теперь в разросшихся деревьях тех тонких саженцев липок и яблонек, что сажали мы школьниками в Московском и Приморском парках Победы."

Борис Иванович Кузнецов - мой отец. Родился 20 сентября 1928г.; скончался 28 ноября 2010г. За несколько лет перед смертью решил написать воспоминания о своём блокадном детсве. Скорее всего, он не успел сказать всё, что хотел, но что успел, то, успел. Он скончаля от онкологического заблевания, знал, что его ожидает, и, если что-то и пропустил, то, думаю, что остальное не вымысел, тем более, что какие-то эпизоды отец мне рассказывал и раньше. Да и перед смертью обычно не лгут, тем более своим близким, для которых эти воспоминания поначалу и предназначались. Потом папа разрешил ознакомить с частью своей (и не только своей) жизни и всех, кого это заинтересует. Так один из его рассказов и появился в интернете.

ГЕНЕАЛОГИЧЕСКОЕ ДРЕВО

С «древом» нам, Кузнецовым, не повезло: из питерских Кузнецовых мне одному довелось сохранить фамилию (четыре сестры, а брат умер в молодости).

Может быть, где-то на западе Псковщины сохранилась ветвь Кузнецовых, но я о них ничего не знаю. Знаю, по рассказам сестры Людмилы, что в Петербурге, где-то в конце XIX века, появился мой прадед, стал средним купцом, потом – мой дед Андрей. Отец, Иван Андреевич,в Первую мировую хватанул горчичного газа, где-то женился на польке – Доре, в крещении – Дарья. Жили дружно, болели туберкулёзом лёгких, делали детей. Я был последышем, шестым. Отец работал на вагоностроительном заводе, где-то рядом жили и мы. Жизнь, очевидно, была трудная – детей куча, работник – один. Мама, когда не болела, где-то работала, на работе подружилась с Александрой Александровной Фёдоровой (в девичестве – Ларина). Та приня-
ла участие в наших невзгодах и взяла к себе меня и Женю (на прокорм, наверное). Она жила с мужем, детей не было.

В 1933 году умерла мама – я её совсем не помню. Фёдоровы взяли опекунство надо мной и Женей. С тех пор мы жили в семье Фёдоровых. Для нас они стали мама и папа и в дальнейшем, для простоты, я так и буду их называть.
Родной отец успел жениться, получил приличную квартиру на ул. Чайковского, 36. Бывал я у них редко, Фёдоровы не поощряли контактов с другими родичами. Отец по болезни ушёл с работы. Он был ещё неплохой дамский портной и дома потихоньку подрабатывал на жизнь. Помню его сидящим на большом столе с выкройками. В 1937 году он умер. Помню его похороны: катафалк с конями, с оркестром, позади довольно много провожающих. Он перед моим рождениемвступил
в ВКП(б), был на «счету». Наверное, из-за этого меня не крестили, а может быть и окрестили тайно, не знаю.
В те времена так было принято – хоронили достойно, даже по Невскому проходили процессии – катафалк с конями, провожающие...
Подробности моей жизни описывать не буду. Было всякое, хорошее и горестное. Хорошего было гораздо больше. Я никогда не был голоден, лето всегда было тёплым и солнечным, были хорошие друзья. Плохо мне было, когда мама жёстко напоминала мне, что я неродной, я – «кузнецовское отродье». Женя была старше, иногда она сбегала на Чайковского, к отцу. Но её возвращали обратно.
Светлая память о моём «папе Фёдорове», Леонтии Дмитриевиче. Добрейший человек, мы с ним были на равных, друзья.
Помню, как я безучастно стоял у гроба отца и мне кто-то пытался втолковать, что это лежит мой умерший папа. А я почти радостно возражал: «Нет, мой папа живой, вот он стоит», показывая на своего опекуна.
Остальные детали моей родословной можно узнать из специально сохранённых мною анкет. Их я составил за жизнь множество. Любой переход на другой уровень сопровождался написанием анкеты и биографии. Допуски к секретным работам требовали тоже этого ритуала, ещё более подробного. А у меня сначала допуск
к «форме 4», потом «3», потом»2» и, наконец, к форме 1. Всё это меня «достало» – надо было каждый раз вспоминать всю мою раскиданную родню.
Я однажды сделал копию моих трудов и потом переписывал. Одна копия где-то лежит.
Детство кончилось, наверное, с началом войны. Об этом периоде моей жизни расскажу в следующей главе.

Война не стала для меня неожиданностью. К войне нас готовили с раннего детства. Уже во втором классе нам приказывали зачирикивать в учебниках физиономии вождей, которые оказались «бяками». В 4-м классе я уже знал, что такое иприт, люизит, фосген, дифосген и получил первый знак отличия – БГТО – «Будь готов к труду и обороне» (нет, первый был «октябрёнок»). Потом – ГТО («Готов к труду и обороне»).

Нам объясняли, что кругом – враги, что люди всего мира стонут под игом капиталистов, надо им помогать через МОПР («Международное общество помощи революционерам»). Туда вносили безвозмездные пожертвования. Была фраза «в пользу МОПРа», это когда куда-то брали деньги. Фильмы: кругом шпионы и враги народа. Песни: «Если завтра война», «Три танкиста», «Гибель эскадры», «Любимый город»... Все на нас нападают и мы всех быстро побеждаем. Жизнь – учебные воздушные тревоги (как в «Золотом телёнке», точная копия). В общем, психологически мы были готовы.

Теперь о «декорациях», в которых началась война для меня.
Мы живем на улице Жуковского дом 23, кв. 3а. Вход с улицы, 2-й этаж. Ближайшие соседи (общая первая прихожая) – еврейская семья: мама, папа и разжиревшая 3-х летняя дочка. Не дружим, иногда ругаемся. (Папа как-то раз обозвал соседку жидовкой.) На площадке еще одна квартира. Там тоже еврейская семья: Циля Марковна Кнеллер, Владимир Моисеевич Тендлер и их сын Борис. Их квартира уходит в 2-этажный флигель и переходит общим коридором к другой квартире, где живут супруги Маховы. Кузьма Ильич, крепкий мужик, воевал в «гражданку» с басмачами. Жена, волоокая армянка и сын Илья, мой друг.
Этажом выше коммунальная квартира, две русских и одна еврейская семья. Во дворе шесть русских, одна армянская и одна татарская семья.
Живём (ребята) дружно, иногда дерёмся, играем в лапту, штандер, «12 палочек», «дочки-матери», «казаки-разбойники».

Мама домохозяйничает, папа работает главбухом в 104-м отделении связи на ул. Некрасова, почти рядом с домом. Женя учится, потом (не знаю причину) стала работать на том же заводе Егорова, где работал отец, обивщицей (мебель обивала). У Жени ухажёр – выпускник училища Фрунзе, отделение подводников, Геннадий Пупков. Рослый парень из Сибири. Встречаются, в гости приходит. А я кончил 5-й класс. Школа у меня прекрасная, бывшее что-то для кого-то (Восстания, 10?). Два зала, Белый и Голубой, широкие коридоры, большие классы, хорошие учителя, нянечки сопли подтирают и пуговки застегивают.

Папа очень любил наш город. Мне думается, он-то
в нескольких поколениях здесь продолжался. Таскал меня по всем музеям, просто по улицам, где знал историю всех интересных домов.

В воскресенье 22 июня 1941 года мы вдвоём поплыли в Петергоф, на речном трамвайчике. День был тёплый, солнечный. В Петергофе я был не в первый раз, но папа умел каждый раз рассказать что-то новое. По парку развешаны громкоговорители, такие четырехгранные трубы. Народ что-то притих, сгруппировался возле этих труб. Начала не слышал, конец чётко: «Наше дело правое, враг будет разбит, победа будет за нами», – речь Молотова. Люди стали расходиться, мы пошли к пристани. Обратный рейс не отменили, пошли к городу. На морском канале, недалеко от Кронштадта, увидел стоящее торчком, как поплавок, кормой вверх судно. Уже после войны, случайно наткнувшись на статью о работе ЭПРОН (экспедиция подводных работ) я прочитал, что немецкие торговые суда, ушедшие из города в ночь на 22 июня, накидали в фарватер мины, и на одной из них подорвался наш сухогруз.

В городе внешне ничего не изменилось. Я очень искал признаки начавшейся войны, и увидел – по улице шагали солдаты, держа за верёвки зеленые надутые баллоны метров по десять длиной и метра два в поперечнике.

Настала некоторая напряжёнка с продуктами. Помню, идём мы с мамой по Маяковской, с лотка что-то продают. Небольшая очередь. Мама говорит: «Давай постоим». Я говорю: «Мама, ну что стоять, война скоро кончится и всё будет». Уговорил, дурак. В июле – карточная система, но открылись коммерческие магазины, по более высоким ценам. Пришёл с работы папа, говорит: «Меня взяли в армию, добровольцем». Возраст у него был уже не вполне призывной, но по линии МВД организовывали войска для борьбы с предполагаемыми диверсантами-парашютистами. И стал папа бойцом пятого истребительного батальона. Ему объяснили, что время трудное и возьмут всё равно, а доброволец будет получать почти всю свою зарплату. Это было 500 рублей. Для неработающей семьи – неплохо.

Батальон базировался на Марсовом поле (Площадь Жертв революции), в здании теперешнего Ленэнерго. На площади их обучали искусству ходить строем.
Однажды папа пришел в своей одежде, но перекрещённый пулемётными лентами (с патронами), с заграничной винтовкой с подсумком и двумя гранатами РГД на ремне. Мама возмущалась: «Ты грознее палки ничего в руках не держал, а тут вырядился». (По другим свидетельствам родственников,- Леонтий Дмитриевий и родной отец моего папы вместе воевали на Первой Мировой войне: там и познакомились. К.Д).
Папа поцеловал нас молча, и пошёл воевать. Батальон сразу бросили под Невскую Дубровку.

А Женя пошла в сандружину (боец МПВО, местной противо-воздушной обороны), на казарменное положение, дома бывала редко. Её жениха, Геннадия, выпустили из училища с дипломом, званием лейтенанта и двумя выпускными чемоданами – форма, белье. Пришёл к нам с чемоданами, а Жени нет, на службе. Дал поиграть с кортиком, пистолетом, потом пошли в «Колизей». Только сели, – тревога, нас попросили выйти, успели забежать рядом в мороженицу. Под вой сирен только налопался мороженого и отбой воздушной тревоги, пошли домой.
Воздушные тревоги объявляли часто, народ загоняли в бомбоубежища или в подворотни.

Ребятам было интересно. Когда объявляли тревогу, мы мчались в домконтору. Там стояла сирена – металлическая трость, сверху барабан с ручкой, внизу гнездо для ноги. Счастливец выбегал на середину двора и крутил ручку. Из барабана нёсся пронзительный вой. Умельцы меняли тональность, с разной скоростью крутя рукоятку. Получались впечатляющие завывания, даже при не включённой трансляции. Потом бежали
в следующий двор и повторяли «концерт».

Конец июля, тревоги пока звуковые. Коммерческие магазины еще работают. Немцы всё ближе, но явного беспокойства пока еще нет, никто не громит магазины, нет митингов протеста.

Ходил с мамой в Большой дом получать папину зарплату (500 руб.). Зашли в коммерческий магазин, там почти пусто. Купили банку чёрной икры (500 граммов). Последняя покупка вне карточек.

Потом началась эвакуация. Вызвали маму в школу, сказали, что все учащиеся эвакуируются с преподавателями, имеющими детей. Назначен день, дан перечень вещей. Мама собрала рюкзачок (самодельный), «вечная» ручка, купили электрический фонарик, которому я очень обрадовался. Чувствую себя самостоятельным. В скверике у школы толпятся ребята, мамы. Моя мама где-то побегала, выяснила, что дети многих учителей не уезжают, и вообще неизвестно, куда нас повезут. Сказала: «Боря, пойдём домой». Я был разочарован. Маму вызывали, но она сказала, что она только опекунша и поэтому... в общем отговорилась. (Их повезли, кажется, куда-то под Лугу, прямо под наступление немцев. Я так никогда и не встретил никого из ребят того эшелона). Август прошёл как-то незаметно. Мою школу сделали госпиталем, меня определили в 206-ю школу – во дворе кинотеатра «Колизей». Стал учиться в шестом классе. Ребят было мало.

8 сентября, в тихое солнечное предвечерье, болтался на дворе. Воздушная тревога, обычная. В чистом небе появились самолёты. Шли ровно, рядами. Вокруг зарявкали зенитки, между самолётными рядами расползались пушистые облачка разрывов. Понял, что это немцы, удивлялся, что все целы и идут ровно, как на прогулке. Ближе к вечеру в районе Лавры в небо поднялось огромное чёрное облако. Слух прошёл – горят Бадаевские склады, где чуть ли не всё наше продовольствие. Я не ходил, но люди, слышал, сгребали ручьи из сгоревшего сахара.

С первых дней войны в домохозяйстве был создан медпункт. Домохозяйство – три дома: 21, 23, 25.

25-й выходил углом на ул. Маяковского. Угол первого этажа до войны был «красным уголком». Это такое помещение, куда жильцы домов могли придти, почитать газеты, послушать радио (которое было тогда не у всех) или лекцию типа «Есть ли жизнь на Марсе» или про нехороших буржуев, шпионов, голодающих зарубежных наших братьев по классу. Это помещение и было отдано под медпункт. В большой комнате с зеркальными «магазинными» окнами, выходящими на Жуковскую и Маяковскую, поставили несколько застеленных кроватей, повесили шкафчик с предметами первой помощи – йод, бинты, таблетки и пр. Маму, как неработающую домохозяйку, назначили начальником этой санитарной части. По тревоге она уходила в медпункт, ждать пациентов.
8 сентября, после дневного налета, к ночи снова завыли сирены. Мама пошла на свой пост, я улёгся в кровать.

Война по-настоящему подошла к нашему дому. Грохот зениток, тяжёлые взрывы фугасных бомб, дом потряхивает. Прибежала мама, сказала, чтобы я шёл в бомбоубежище. В доме 21, дворовом флигеле, была типография с полом из железобетонных плит. В подвале под ней оборудовали бомбоубежище – поставили нары, бачок с водой, керосиновые лампы, аптечку.

Я оделся. Мама ждала. И в уши ударил нарастающий вой, почти скрежет. Мы прижались к стене, я смотрел на окно. Окна у нас были большие, высокие, занавешенные плотными зелёными шторами из тонкого картона. Дальнейшее я видел, как в замедленном показе фильма. Медленно рвётся на куски светомаскировочная штора, влетают в комнату осколки оконных стёкол, всё это на фоне багрового зарева. Кажется, самого взрыва я не слышал, просто вжался в стену. И какой-то миг звенящей тишины. Выбежали с мамой на лестницу. Коридор первого этажа, ведущий к парадной, искорёжен выдавленной внутренней стеной. Вышли на улицу. Первое – яркая лунная ночь, по всей улице в домах ярко светящиеся окна (у всех вылетели стёкла и маскировка). Справа наискосок какие-то фантастические в лунном свете развалины, в них мелькают огни фонарей, слышатся крики. Пошли в бомбоубежище, под ногами хрустит стекло.

К утру, после отбоя, вернулись домой. Стёкла все выбиты, неуют. Во дворе лёгкая суматоха – жильцы обмениваются впечатлениями. Наш дворник дядя Ваня вполне «старорежимный». Вечером запирает и парадную, и ворота. Возвращающимся после полуночи после звонка в дворницкую отпирает, получает в благодарность рубль. В праздники обходит всех жильцов с поздравлениями, выполняет мелкие ремонты – замок починить, стекло вставить...
Мама к нему: «Ваня, вставь стёкла!» Ответ слышал сам: «Что вы, мадам Фёдорова! Немцы в Лигово, завтра здесь будут, а вы – стёкла!»
Чтобы больше к нему не возвращаться: в декабре, проходя к себе домой, он заметил в бетонном кольце с песком для зажигалок завёрнутый в бумагу солидный окорок. Взял, принёс домой. Окорок оказался женским. С воплем выбежал во двор, созвал людей, чтобы убедились, что окорок вполне замороженный, не его работа. А в начале 1942 года подъехал грузовик, нагрузили с верхом всякого скарба, и дядя Ваня отъехал в эвакуацию, через Ладогу. Не знаю, доехал ли.

Вернусь к теме. С того первого дня блокады тревоги были каждый день, вернее – вечер. С немецкой педантичностью в 20.30 начинался первый налёт. С небольшими передыхами тревоги продолжались до полуночи, потом, наверное, все шли отдыхать. Народ как-то узнавал, где, как и сколько. После первой бомбежки мы узнали: в тот вечер были сброшены четыре тысячекилограммовых фугасных бомбы, одна из них попала в 5-этажный жилой дом на Маяковского. Разворотила полдома до низа и снесла полностью двухэтажное угловое здание – общежитие ИЗОРАМ (Изобразительная студия рабочей молодежи – примерно). Погибло около 600 человек – в домах и убиты взрывной волной на улицах и в подъездах.
Наш «медпункт» разбило начисто, если бы мама не пошла за мной я остался бы один.

Погиших дома родственники не дотаскивали до штабеля и оставляли на улице, вдоль ограды. Поссле начались будни блокады. Утром я шёл в школу. Ребят с каждым днем ходило меньше. В ноябре уже ходили из-за тарелки супа. Суп становился всё бледнее. Помню последний школьный суп – тёплая водичка, замутненная мукой. Заплатил 4 копейки. Школа не отапливалась, занимались в подвале, там немного теплее. Собиралась кучка ребят, кто в чём одет, один жёг лучину, учительница наскоро объясняла, что прочитать дома, и расходились. До школы недалеко – по Маяковской, налево по Невскому до «Колизея». Прохожу мимо ограды больницы им. Куйбышева. Туда свозят трупы. Возле арки с правой стороны их складируют. Штабель длиной метров 20 и высотой в человеческий рост. Многих умерледний раз, идя в школу, увидел моего одноклассника, приткнувшегося на снегу. Узнал его по огненно-рыжей шевелюре. Тоже шёл в школу. Я повернул домой, лёг в кровать и уже почти не выходил до весны, только за хлебом, за водой.
Надо сказать, что нам с мамой повезло. Окна в квартире кое-как заколотили фанерками, но жить зимой в ней было невозможно, тем более что зима выдалась жестокая – морозы под 40, электричества, керосина, воды нет. Но были друзья. Ближние соседи как-то незаметно уехали ещё до бомбежек, и больше никогда не возвращались. В семье, на площадке напротив, Владимир Моисеевич ушёл в армию. Он превосходно знал польский язык, и его внедрили в создаваемую у нас польскую армию в качестве офицера, отправили под Мурманск.

Сын его ушёл на фронт, Циля Марковна ушла на казарменное положение в госпиталь. Мать и сын Маховы ещё до войны уехали на лето к родственникам в Кашин, а Кузьма Ильич был призван в армию – сначала на фронт, но вскоре, наверное по возрасту и заслугам, был назначен комендантом в Парголово, где безбедно командовал до вторжения наших войск в Германию (там он служил тоже в качестве коменданта в небольшом немецком городе).

Обе семьи оставили нам ключи от квартир и предложили жить у них. У каждой семьи был свой угол в подвале, где хранились дрова. Мы перешли жить в квартиру Маховых. Дров хватило до весны. Когда начался голод, в бомбоубежище ходить перестали. В ночные тревоги съёживался под одеялом и слушал. Сначала, после того, как отвоет сирена по радио (трансляция работала всю войну), – тишина, потом в небе слышен характерный прерывистый гул немецких «юнкерсов», потом вступает хор зенитной пальбы, заключительные аккорды взрывов фугасных бомб. Мысли одни – пронесёт или... И снова тишина, до следующей тревоги. Утром узнавали, куда попало, если близко – ходил взглянуть. Женя появлялась редко, по ночам копалась в свежих развалинах, вытаскивая раненых, убитых, днём отсыпалась. Кормили их немного лучше, но всё равно голодно, хуже чем в армии.
Как-то заехал Кузьма Ильич (Махов) привёз немного хлеба и кусок конины – у них убило лошадь. Что-то они с мамой разругались. Кузьма Ильич вынул пистолет, кричал: «Я тебя убью!» Мама спокойно сказала: «Убивай, будет чем похвастаться после войны». Потом они обнимались, плакали. Кажется, мама зацепила его отсиживанием в Парголове.

Подошёл Новый год. Мама и я вдвоём (Женю не отпустили, или не захотела, с товарищами, наверное, лучше). У нас горит свет! Наш дом был подключён
к кабелю, питающему госпиталь (больницу Куйбышева). Пришёл дядя Гена, Геннадий Пупков, лейтенант, командир подводной лодки серии «Щ» («Щука»). Он надеялся, что Женя будет дома, а Женя не думала, что он может прийти. Принёс целую буханку хлеба, что-то ещё. Втроём встретили Новый год, в небе было тихо. Увидели мы его в последний раз. Наш флот был заперт в Невской губе, залив нашпигован минами с обеих враждующих сторон. Только лёгкие боевые корабли и подлодки пытались воевать. Наверное, в одной из вылазок за Кронштадт и подорвалась на мине «Щука» Гены.

В конце войны пришло письмо от родителей Геннадия, из Сибири. Похоронку они получили, но надеялись, зная из писем сына о его любви, что вдруг остался в Ленинграде внук... Мы написали родителям, отправили посылкой его скромное имущество.

Январь был очень тяжёлым. Я лежал в кровати, о чём-то думал, больше о еде («Ну как я мог не любить манную кашу!»). Появились вши. Беспокоили, кусали. Я как-то равнодушно отлавливал их, давил. Мама спохватилась, добыла воды, нагрела, вымыла, переодела. Надо особо сказать о маме – её характер спас нас обоих. Она установила жёсткий режим – нашу жалкую норму еды она делила на завтрак, обед, ужин. Хоть по кусочку, но три раза в день, не забегая вперёд. Многие погибли из-за нетерпения к голоду – умудрялись забирать по карточке хлеб «вперёд», а потом – ничего. Уже в ноябре 1941-го она обменяла всё, что было у нас, ценившегося в те времена, на еду. Была у неё подруга - -богобоязненная старушка из Рыбацкого, с окраины города. За папины золотые часы она отдала полмешка мелкой картошки. За папин выходной костюм что-то тоже из овощей. Помню, где-то в сентябре, пришла к нам эта старушка, пили чай. Дневной налёт, всё трясётся и грохочет, окно пробил осколок зенитного снаряда. Мы с мамой прижались к стене, а сверху осыпается кусками наш лепной карниз. Гостья спокойно сидит с чашечкой чая за столом и говорит: «Господь Бог сказал – где тебя застало, там остановись»... Циля Марковна дала нам адресок на улице Чехова, рядом. Некто Нодельман, до войны директор продовольственного магазина, вовремя оценил ситуацию и скупил в своём магазине остатки продуктов, не забыв и не обидев работников. Сходили к нему. В квартире стояли мешки с крупой, сахаром. Купили один раз 1 кг пшена за 400 рублей и ещё раз что-то, не помню. На еду мама променяла свои золотые часы, больше ничего продажного у нас не было. Я бродил по нашим трём квартирам в поисках довоенного съестного. Нашёл под столиком в прихожей нашего кота, лежащего вытянувшись в струнку. Как-то в суматохе всех дел мы о нём забыли, вроде ушёл. Видно он, почувствовав, что всем не до него, уполз в укромный угол и умер. А у Цили Марковны в буфете я нашёл банку литра на два, полную кускового крупного сахара! Она жила в госпитале, дома почти не появлялась. Знал, что это нехорошо, украдывал по кусочку, встряхивал банку, чтобы казалось больше, и под одеялом лизал этот кусочек.

В середине января вернулся папа. Обросший бородой, вполне живой. Его отозвали, потому что почтарей в городе почти не осталось – кто помер, кого призвали. Вручили ему ключи от почтовых отделений Куйбышевского района (брошенных, закрытых) и всё ведение почтовых дел в округе. Какие дела? В основном, он сидел дома и голодал больше, чем мы, после более полного солдатского пайка. Помню, как мама ловила его на поедании нашего общего запаса и очень ругала – папа плакал и просил прощения.

Но время шло к весне. Мама устроилась работать дворником – рабочая карточка (400 гр. хлеба). К слову – хорошо жилось управдомам. Это вроде начальников маленьких ЖЭК. Три дома, жильцам она (или он) получает и выдаёт продовольственные карточки на месяц. В них талончики на каждый день по 125 гр. хлеба иждивенцам и детям, 200 – служащим, 400 – рабочим. Если сокрыть умерших, а их было!.. В общем, мёртвые души кормили управдомов. У управдомов же были ключи от квартир всех эвакуированных. Там многое осталось. Люди уезжали в надежде скоро вернуться. Из нашей квартиры взяли, со знанием дела – китайский фарфор, которого было немало. (Когда-то мама служила в бонах у графини, после революции остались хорошие отношения. Графиню урезали в жилплощади и многие безделушки перекочевали и к нам. Потом её сослали вроде в Караганду, а сына – лётчика, репрессировали.) У нашей «управдомши» в самое лютое время в квартире были музыка и пляски с гостями – офицерами. С теми, кто попался, власть расправлялась жестоко. Наша управдомша исчезла незаметно, новый управдом был расстрелян (это я узнал из газеты). Он посетил квартиру профессора Беленького (в доме 25) и украл у него из библиотеки какую-то раритетную книгу. А потом, в 1942 году, когда уже стал работать магазин антикварной книги на Литейном, сдал её туда на продажу. Книга была на государственном учете. В общем грязи было много, но это ничто по сравнению с теми, кто выживал, работал, боролся.

Самые тяжёлые времена запомнились чётко, как кадры из фильма. Вот стою я в очереди за пайкой хлеба. В булочной, при свечке, продавщица вырезает талончики на хлеб, приклеивает их к листочку для отчета, отрезает от влажной чёрной буханки ломоть, кладёт на весы, прибавляет или отрезает. Сбоку от очереди стоит, покачиваясь, тень – дистрофик. Внезапный рывок, скрюченная рука хватает с весов хлеб – и в рот. Человек, или то, что он него осталось, падает на пол, рукой закрывает голову и поедает этот кусок, а ближайшие пинают его ногами...

В сентябре в бомбоубежище, познакомились с мамой и дочкой – очаровательной 4-летней девочкой, жившими в доме 21. В январе мы узнали, что мама свою дочку съела после её смерти.

Зима прошла в голоде, бомбежек сильных не было, только артобстрелы.
Весна пришла. 4 апреля, помнится, что это была Пасха, солнечный день и воздушный налёт. Били, в основном, по кораблям ВМФ, стоящим на Неве. Работали пикирующие бомбардировщики. Грохот был такой, что мы, уже привыкшие к шуму, выскочили во двор и смотрели, как, заваливаясь на крыло, падают в пике немецкие самолёты.

Помню еще налёт по госпиталям, тогда в один день были сброшены бомбы на несколько госпиталей, в том числе на нашу соседку – больницу Куйбышева.
Снаряды я не считаю, от них мы прятались под арками и в парадных – как от дождя.

С той поры прошло уже больше шестидесяти лет, по скудости памяти вспоминаю всё фрагментарно, но что вспомню – так и было.

Весна, май. Школа № 206 ожила, собрала уцелевших учеников. Мы быстро и безболезненно сдали экзамены за 6-й класс и нас направили (желающих) в совхоз «Выборжский» («Выборжец»?).

До отправки я ездил на трамвае (он уже кое-где начал ходить) на окраины (Мурино) собирать лебеду и крапиву для еды.

Совхоз. Нас человек тридцать в зале совхозного клуба. Прополка гряд. В зависимости от типа сорняков норма 200–300 м гряды в день. Хороши грядки с мокрицей – там и земля помягче, и есть можно. Берем с собой соль. Пучок травки в соль и в рот. Когда созрели овощи, жить стало сытнее, грызём морковь, турнепс, не отходя от грядки печём картошку. Помня о доме, пытаемся что-то достать в семью, прячем немного морковин и картошки под матрасы, в углы. Облава! Директор (в общем, начальник) совхоза прискакал на лихом коне (не на кляче какой-то), велел сделать обыск в нашем жилье. Подручные выгребают на землю у крыльца кучку овощей. Начальник, гарцуя на упитанном коне, поигрывая плёткой, объясняет нам, как нехорошо мы поступаем. Мы поняли. Таскали по несколько морковин и прятали уже не в доме, а в канаве, у дороги к трамваю.

Как-то работаем в поле на грядках, вдруг – самолёт, немец над нами делает круги на высоте 50–100 м. Мы притихли, затаились. Пилот, почти на бреющем развернулся над нами, высунулся, махнул рукой, кинул пачку листовок, книжек-раскладушек. В листовках – фотографии из жизни наших военнопленных. Упитанные бывшие солдаты играют с немцами в волейбол, повара на кухне пекут пирожки, в общем – санаторная идиллия. Кстати, о листовках, я их пересмотрел, такие розоватые бумажки размером с конверт. Примитив жуткий, типа комиксов. Вот некоторые «стихи», что запомнил.

Комиссар ведёт бойца биться с немцем до конца.
Но лишь немца увидал, комиссар наш в тыл удрал.
И пред нами два солдата (русский и немецкий)
Шутят, курят, как два брата.

Вспомним, братцы, как нас всех на войну призвали.
Вспомним, как политруки в бой нас посылали.
Только мы не дураки, братцы, оказались.
А при встрече со врагом в плен ему сдавались.
Мы живем в раю у Сталина
Вот уж двадцать с лишним лет,
А у русского крестьянина ни еды, ни дома нет.
Все советские учения и все бредни Ильича,
Я отдам без сожаления за два свежих калача.

Ленинградские дамочки, не ройте ваши ямочки.
Придут немецкие таночки, зароют ваши ямочки

(это по поводу оборонительных работ с участием горожан).

И в каждой листовке «Passierschain», пропуск для перехода в плен с рисунком «Штыки в землю».
За прочтение и хранение таких листков можно было поплатиться жизнью, но я где-то прятал для памяти. Мама, наверное, сожгла.

В клубе, где мы спали, крысы бегали ночью по ребятам, грызли утащенные нами овощи. Я занемог, еле ползал на грядках. Догадались измерить температуру, отправили домой. Желтуха. Переболел быстро – с такой «диетой» никакая желтуха не справится. Поехал в совхоз за «расчётом». Заработал я турнепсину, килограмма на 3–4.

Наступила вторая блокадная зима. В нашем пользовании уже было три квартиры, но управдом нам дал пользоваться еще одной, в доме 21 во флигеле.
3-комнатная, 2-й этаж, от снарядов загорожен. Вещи хозяев стащили в одну комнату, запечатали. Красивая изразцовая печь, правда, с дровами стало плохо. Поставили буржуйку, дрова добывали с папой, если удастся. Один раз стащили брошенную кем-то огромную деревянную лестницу. От хозяев квартиры осталась куча дореволюционных журналов «Нива». Читал и жёг.
Тогда некоторые школы были ведомственные. Мама «устроила» меня в школу № 32 Октябрьской железной дороги, на ул. Восстания, д. 8. Не было проблем с дровами – ОЖД подкидывала. Топили, кололи сами. И была столовая, что-то добавляли к пайку. За неимением ребят наш класс, седьмой, был старшим, так до выпуска мы и были старшими. Человек 16 нас было.

А мне исполнилось 14 лет. Я вступил в комсомол. Фашисты рядом, а у меня и сомнений нет, не страшно. Райком комсомола на Невском (во дворе нынешнего отеля «Палас», или рядом). Верхний этаж. На этаже удивительно тепло, свет. Что-то спрашивают, отвечаю. Вручают комсомольский билет, иду домой, глажу на ходу скромную серенькую книжку.

Как-то сразу стал секретарём комсомольской организации школы. Что-то полезное я, наверное, делал. Помню, как вразумлял балбесов из младших классов на предмет «ученье – свет». Своими методами...

Но я уже «номенклатура». Под Новый год комсомольский актив района собрали где-то на Пушкинской улице в тёплом подвале. Накрыты столы, у каждого – большая тарелка с мясным макаронным супом (много макарон!), большая кружка с пивом и стаканчик (100 г.) водки. У нас дома до войны всегда стояла водка в графине – папа настаивал в ней горький перец стручками, но у меня никогда и мысли не было попробовать, а тут... Я засомневался, но соседи подбодрили – раз налили, надо выпить! Выпил, всё съел. Возвращаясь домой думал, как проявить своё «пьянство». Вспомнил, что папа в праздники пел и танцевал. Я ограничился кувырканием по сугробам снега, а когда пришёл домой, удивлялся, что мама не заметила, что я пьяный. Я не выдержал, сказал маме, что я пил водку. Мама дала мне пощёчину и отправила спать.

В новый, 1943 г. мы собрались за «праздничным» столом, на столе уже что-то было и мама, на удивление папы, поставила мне рюмку, сказав примерно так: уж если комсомол ему первую рюмку налил, то и дома не грех. И что-то ещё, насчёт вовремя остановиться.

Хочу писать о 1943 годе, а возвращаюсь в мыслях
к 42-му, так много недосказано, деталей, которые в то время означали жить или не жить.

Вот я лежу на кровати почти недвижимый, вспоминаю сытые времена. Приходит Циля Марковна, говорит: «Приходи ко мне завтра в госпиталь, покормлю». Пришел в вестибюль, а там притащили с улицы умирающего дистрофика. Помню, как врач сказал: «Дайте укол морфия». Дали, он воспрянул и, кажется, его выпроводили. Госпиталь-то для военных. Циля Марковна работала там кастеляншей. Привела к себе в каморку и принесла большую тарелку супа. А как-то раз её мужу, Владимиру Моисеевичу, удалось из Мурманска переправить посылку. Помню, как она пришла к нам с нераспечатанной посылкой: «Давайте смотреть, что там...» А там были и масло, и сахар, и сыр и ещё что-то. Первое, что она сделала, на тонкий ломоток ленинградского хлеба положила толстый ломоть масла и дала мне. Я откусил пару раз и... потерял сознание.

Папа работает, категория «служащий». Это 300 г. хлеба. Довоенные дрова кончились. Ходили с папой в поисках топлива. В его ведении несколько почтовых отделений Куйбышевского района (ныне Центрального). Все они закрыты, ключи у папы. Открывали, ломали дощатые стеллажи для посылок, грузили на саночки. Везём домой. Живём уже в нашей четвертой квартире, в доме 21. Здесь у нас буржуйка, на изразцовою красивую печь дров недостаточно. Журнал «Нива» уже сожжен.

Как-то незаметно для меня умер мой старший брат Игорь, он жил на ул. Чайковского 36, с остальными Кузнецовыми. Помню только, как в конце 41-го пришла к нам одна из моих сестёр, сказала, что они очень голодают. У нас с мамой было полмешка мелкой картошки, которую мама выменяла на папины золотые часы у «подруги» из Рыбацкого. Мамы не было дома и я насыпал кулёчек картошки... Мама не ругалась, когда я ей сказал.

Из Московского района с Благодатного переулка
к нам приехали наши родственники Коптяевы, тётя Тоня и её сын, мой ровесник Володя. Муж тёти Тони, дядя Костя, до войны работал на «Электросиле», сразу с началом войны отправили на фронт политруком, и тётя Тоня скоро получила извещение, что он «пропал без вести». Район Благодатного стал фронтовой зоной, всех выселили, они попросили у нас приюта. Жили вместе около года, потом им разрешили вернуться домой. С Володей я ходил за водой к Неве, справа от Литейного моста была прорубь. Брали саночки, два ведра – хватало на два дня.

Спуск к Неве – гранитные ступени, от постоянных выплесков из ведер обледенел, ступени еле угадывались. Поддерживая друг-друга поднялись с Невы, сели передохнуть. Запомнилось как в замедленной съёмке – по обледенелым ступеням пытается вползти человек. Измождённый, почти чёрное лицо. И руки, обмороженные руки с обломанными ногтями, цепляются в обледеневшие ступени. Вдвоём с Володей как-то помогли ему преодолеть последние ступени. Лёг с нами рядом. Отдышался. Сказал, что всех по его статье (?) выпустили из Крестов – кормить нечем. Перевели мы его на другую сторону. Пошёл, держась за стену дома, завернул за угол, на Литейный.

Хорошо помню весну 1942 года. После жестоких холодов пришла бурная весна. И вот на улицах города, заваленных сугробами снега, на залитых нечистотами лестницах, дворах, появились люди. Были, конечно, призывы по радио, в газете, но и сами горожане понимали – надо чистить город. Помню как мама долбила лёд ломиком, а я лопатой соскрёбывал его на мостовую.
Ещё помню наш первый опыт огородничества.

В 1942 г. жителям города разрешили копать, сажать и даже снимать урожай. Папе дали 100 м2 где-то у Муринского, и даже какие-то семена. Мы приехали (трамвай уже туда ходил), расковыряли землю, посыпали её семенами и осенью приехали искать урожай. Не нашли.

В 1942 году на Невском был промтоварный магазин. Торговали всякой всячиной, оставшейся от мирного времени и предметами блокадного быта – коптилками (пузырёк с трубочкой, в которой фитиль), мешочками с кремнем, кресалом (стальной брусочек) и трутом – кусочком ваты. Светящиеся значки разной формы, даже с рисунками.

Итак, 1943 год. Плохо, но помню. Учусь в 32-й школе Октябрьской железной дороги. Учителя хорошей старой закалки. Я комсорг школы. Комсомольская нагрузка – ходим на Московский вокзал: чистим пути – дороги, ведущие пока в никуда, но верим, «не пропадёт наш скорбный труд». На запасных путях стоит вагон адмирала Трибуца, командующего Балтфлотом.

На урок приходят два морских офицера и очень вежливо говорят, что после нашей помощи по расчистке путей из адмиральского вагона пропала ручка из наборного оргстекла (в то время редкость) и было бы хорошо, если бы она вернулась на своё место. Кончилась эта история вполне благополучно.

1 мая я иду обедать во Дворец пионеров, как ослабленный здоровьем комсомольский актив. С ул. Жуковского на ул. Маяковского, по Невскому и до дворца через Аничков мост. Над Невским в небе разлетаются рыжие облачка – немцы бьют шрапнелью – салют для горожан. Народу, правда, не очень много – на Невском интервал между людьми в среднем метров 100. А вот на трамвайной остановке у Садовой (трамваи тогда ходили по Невскому) хуже – артобстрелом накрыло выходящих из трамвая. Дым от разрывов, тела... И я иду обедать.
К теме: очень быстро человек привыкает к страшному. Я проходил мимо гор замерзших трупов, мимо разодранных снарядами тел... Наверное, срабатывает защитный механизм, иначе как бы можно было жить после всего виденного.

В 1943 году папе дали для огорода 100 м2 около Мельничного комбината им. Ленина и 100 м2 прямо в чаше стадиона им. Кирова. На стадионе мы посадили картошку. Там, кажется, почва была – один песок, а картошка получилась хорошая, мешок или два собрали. У мельницы посадили семена овощей (где-то выдали). Ездили, ухаживали. Но стали воровать. У меня, уже имеющего опыт с боеприпасами, возник план защиты – проволоку к мышеловке, и вместо сыра – боевой патрон. Один раз сработало, жертв явных не было, а морковку мы собрали.

Как все нормальные мальчишки, любил всё что стреляет, взрывается. Узнав, что на Ржевке взорвался целый эшелон с боеприпасами, добрался туда с приятелем. И верно, какие россыпи мы там нашли. Мы ходили по грудам винтовочных патронов, по «макаронам» от артиллерийских снарядов. Набили полные мешки. Дома у меня было несколько бутылок, заполненных порохом из винтовочных патронов (и не лень было расшатывать пулю, высыпать порох). У моего друга по школе, Юры Тамарского, в его большущей квартире на Невском мы стреляли из немецкого автомата вдоль коридора в поленницу дров. В школе (да простят нас учителя) мы устраивали сплошное хулиганство: к боевому патрону на картонке крепили пулю от другого... В общем, не буду раскрывать наших технологий, но всё это в нужный момент взрывалось, грохало: взрывались печки в классе, во время уроков гасли лампочки, взлетало фонтаном содержимое чернильниц. Даже стол преподавателя иногда становился объектом нашего террора. Так что, несмотря на всё страшное, жизнь продолжалась. Люди верили, надеялись, любили, да и смеялись и шутили тоже. Вера, Надежда, Любовь нам помогали.
Обстрелы. Бомбёжек нет, не помню. Весной меня направили с группой школьников в совхоз «Парголовский». До сих пор не понял, почему из нашего класса только я туда поехал. Правда и то, что медалью «За оборону Ленинграда» был награждён (из нашего класса) лишь я.

В Парголове работалось хорошо – то ли лето тёплое, то ли здоровье поправилось. Ходили в поле через «ложный аэродром».

Теперь, когда мы едем от города к Выборгу, слева от Парголова тянуться поля, пересекаемые КАД. Здесь и был этот аэродром. Выкашивались в траве «взлётные полосы», даже стояли три настоящих самолёта (видимо, списанных), даже валялись настоящие бомбы (одну мы долго катили, чтобы положить посреди дороги). На одном из этих самолётов я как-то лежал (на крыле), наблюдая вялый воздушный бой.

Кстати, рядом, ближе к Левашово, был настоящий аэродром и дважды мне довелось присутствовать при крушении наших летунов. Однажды над нашими головами (мы жили в здании клуба совхоза) пронёсся самолёт-истребитель «Кобра» (Англия), два шасси по бокам, третье впереди, как бы завис в воздухе и рухнул метрах в 100 в лесок около клуба. Ребята подбежали, лётчик лежал в метрах 20–30 от самолёта. Буквально рядом находился полевой хлебозавод – несколько бараков, отгороженных проволокой. Оттуда выскочил офицер и, стреляя вверх, кричал разойтись. Лётчик Горячёв, его фамилию мы прочитали на обелиске – на кладбище, расположенном неподалёку от нас (теперь оно, наверное, слилось с Северным).
Из этого самолёта мы потом вытаскивали ленты снарядов и крупнокалиберных патронов. Взрывали.

Второй, тем же летом, ЛИ-2 (наши «Летающие крепости») на моих глазах вдруг резко снизился при подходе к настоящему аэродрому в Левашово, пропорол брюхом поле, переполз дорогу к станции Парголово и уселся по другую сторону дороги. Подбежав, мы увидели торчащие из стен канавы бомбы, не очень большие, еще увидели лётчика, говорящего всякие неприличные слова, а второй лётчик не говорил, но охал и лоб у него был уже забинтован. Этот самолёт увезли быстро, а первый так и остался в лесу. Я спросил у командира ЛИ-2, почему бомбы не взорвались, и он уже вполне даже вежливо, объяснил почему.
Летом 1943 мы уже не голодали. Есть хотелось постоянно, но вполне терпимо. Мы уже играли, лазали по деревьям, взрывали снаряды из «Кобры». Один раз меня навестил комендант Парголова Кузьма Ильич, принёс буханку белого хлеба, потом мы сходили к армейскому сапожнику, и он сделал мне хромовые сапожки – в то время «писк моды».

Работники хлебозавода (который был рядом с нами) подсовывали под проволоку хлеб, маскировали травой, мхом – для своих, которые потом это изымали. У нас же была своя игра – отыскать эти тайники.

Работали мы на совесть. От прополки до уборки. Тогда мне довелось ходить за лошадью с окучником – окучивать картошку. Работа тяжёлая.
К Новому году был приглашён во Дворец пионеров на ёлку. Было светло, тепло, интересно. Были подарки, был фильм «Три мушкетёра» в комедийном варианте, были в гостях союзники – американцы, англичане, вместе фотографировались.
Жизнь постепенно налаживалась. По дополнительным талонам всё чаще что-нибудь выдавалось – то американская тушенка, а то и плитка шоколада.
И наконец, январь 44-го года.

СНЯТИЕ БЛОКАДЫ

Когда вечером 27 января я шёл по Жуковской, Литейному, Белинского к Марсову полю, то уже чувствовал: происходит что-то грандиозное, момент истории.
Тогда мне казалось, что у самого города лопнуло терпение и он заговорил. Непрерывный, нарастающий гул орудий навис надо всем городом на несколько часов. Город ревел, но на улицах не рвалось снарядов, не рушились дома. Город пошёл в наступление.

К Полю стекались сотни людей, по левой стороне стояли десятки орудий, было темно, лишь мерцание синих ламп уличного освещения. И вдруг всё взорвалось, рявкнули пушки, тысячи ракет осветили всё: и город, и радостные лица. Тогда ещё не было праздничных фейерверков, но стреляло всё – и пушки на Марсовом поле, и на Неве, и непрерывные огни ракет. Ракеты пускали и специальные установки, и солдаты из ручных ракетниц – с улиц, с крыш домов. Казалось, весь город полыхает огнём, отыгрываясь за 900 дней страха.

Понемногу налаживается жизнь. Есть электричество, но нормы очень жёсткие, помнится, 4 кВт/часа на месяц. Перебрались в свою довоенную квартиру, дожили до Дня Победы. Сестра Женя стала работать медсестрой – сначала в Театре комедии, потом в поезде «Ленинград – Москва», потом на санэпидстанции, в Горздраве. Я закончил школу, поступил в ВАМУ. В 1948 году отменили карточную систему.

Память о прошлом ещё крепка, но многие детали уже стёрлись. Пропали куда-то папины письма с фронта, выброшены за ненадобностью мелкие предметы блокадного быта. Наш дом на ул. Жуковского закрыли на капитальный ремонт. Жене с дочкой Ниной дали квартиру в Весёлом посёлке. Переезд из центра города, а потом «перестройка» сломали психику моей сестрёнки, она не смогла принять новые правила жизни, войти в нее...

Свою жизнь в блокаде я вспоминаю скорее с интересом, чем с ужасом... В совокупности с моей многолетней работой в Арктике, где тоже хватало всякого, жизнь вспоминается как борьба с трудностями, а это интересно.

Прошло уже больше 60 лет, казалось бы, всё должно зарасти. Но бывает ночью, при бессоннице, вспоминаются фрагменты войны:

Вот я иду по нашей улице и впереди из фасада дома вырывается огонь, дым, грохот. Снаряд.

Мы с мамой в проходном дворе у чёрного хода в магазин увидели высыпавшуюся из мешка крупу. Немного, перемешанную с дорожной грязью. Собрали руками, потом мыли, пекли лепёшки. На зубах хрустит песок.

Проезжает грузовик, набитый замороженными трупами, везут на кладбище. Сверху сидят женщины.

Зимой 1942 г. загорелся дом 5 по Жуковской. Пожар возник на верхнем, 6-ом этаже. Дом выгорал сверху до низа несколько недель – тушить было нечем. В «Ленинградской правде» короткая статья – рабочий такого-то завода оставил сушиться валенки у «буржуйки», уснул, из-за этого дом загорелся. Рабочий приговорён к расстрелу.

На Невском (тогда еще Проспект 25-го октября), угол ул. Марата, упала очень большая бомба, но не взорвалась, ушла в асфальт глубоко. Летом 1942 года, когда уже пошёл трамвай, бомбу стали извлекать. Огородили забором, вплотную к трамвайным путям. Трамваи вдоль забора ходили «на цыпочках».
Весной 1942 года мама впервые за блокаду сварила кашу – пшённую, жиденькую. Какой вкусной она показалась!

Дрожжевой завод научился делать дрожжи чуть не из опилок. Продавались они без карточек, на вес, а также в консервных банках. Их мы жарили на сковородке. Гадость, даже по тому времени. Летом 42-го из рогатки убил ворону. Сварил. Бульон мутный, мясо жёсткое, невкусное. Несмотря на голод есть не смог.

Мальчик из нашего класса умер от голода уже в 1943 году. Он продавал свою пайку хлеба у булочной угол ул. Восстания и Невского. Хвастался толстой пачкой денег... Кстати, после снятия блокады вышло постановление – все сделки в обмен на продукты объявлялись незаконными и, при наличии доказательств, вещи и ценности возвращались владельцу. Не знаю, действовал ли этот закон.

После войны тысячи пленных немцев провели колонной по Невскому. Люди смотрели молча, особых эмоций не было. Ленинград быстро восстанавливался, работали немецкие пленные, объект огораживался забором, часовые стояли. Немцы – народ дисциплинированный: война проиграна, значит подчиняйся.
Со временем режим охраны ослаб. Однажды летом к нам в квартиру позвонили – немец, щупленький, тихий (они восстанавливали дом напротив нас). Вежливо попросил чего-нибудь покушать. Моя суровая мама насыпала ему мешочек картошки, примерно 2 килограмма. На следующий день он пришел и вернул мешочек – выстиранный, чуть ли не выглаженный. И ничего не просил, только сказал спасибо.

Таких отрывков много возникает в памяти.
Начался другой этап жизни. Учёба, интересная работа, семья, дети, внуки, старость.

Близкая память подводит, ищу очки, сидящие на носу, забываю имена давно ушедших друзей, но помню детство...
Мороженщик с голубой тележкой на углу Жуковской и Маяковского. В формочку кладёт круглую вафлю
с именами: Игорь, Лена, Боря, Дима, Серёжа, Алёша... Ложкой сверху мороженое, еще вафля – Дима, Таня, Люда...

Просим Ваших молитв о упокоении от сайта Елисеевские чтения).

От сына: Слава Богу, что отец успел за нескоьо дней до смерти исповедоваться и прчаститься на дому. Царствие ему Небесное.

P.S/ Если повествование моего папы затронуло кого-нибудь, то у меня появилась идея поведать о других интересных эпизодах его жизни, которые он мне расказывал -- о своей работе в Арктике, например.

Но это если будет желание читателей.

К сожалению, здесь невозможно вставить несколько фотографий в одном произведении, и это сильно проигрывает оформлении.

Хотя, я может ещё не разобрался в таких нюансах и такое возможно.

Всем здоровья и мирной жизни.
Дмитрий.